Сагайдачный. Крымская неволя — страница 9 из 59

— И съел?

— Съел, панове... А то другое такое судное дело было во взводе пана Лесницкого: гайдуки съели умершего в их взводе гайдука товарища. Так родственник съеденного, гайдук из другого взвода, предъявил своему ротмистру иск на тот взвод, который съел его родственника, доказывая, что он имел больше права съесть его как родственника, а тот взвод доказывал, что он имел ближайшее право на умершего в их взводе товарища: «Это, — говорят, — наше счастье».

— Боже мой! Какой ужас! — тихо всплеснул руками юный Могила.

— А удивительный все-таки, панове, был этот нераз­гаданный человек! — задумчиво сказал пан бискуп.

— Кто? — спросил князь Януш.

— Да этот Дмитрий, что был царем московским, я все что-то подозревал в нем.

— Да и мне он казался не простой птицей.

— А ваша мосць, ксенже, разве знал его лично?

— Как же, пане бискупе: он сначала в нашем дворе тол­кался с московскими монахами, с греками, казаками да недоучившимися рыбальтами и спудеями... У покойного батюшки ведь тут было просто вавилонское столпотворение. Кого тут не перебывало!.. Часто я видел его — царевича-то в подрясничке — как он все о чем-то шептался вот с этим галганом, с Конашевичем-Сагайдачным, что теперь, говорят, атаманует в Запорожье. Сагайдачный тоже болтался тут одно время, когда вышел из братской школы.

— Ваша княжеская мосць говорит, что Сагайдачный учился в братской школе?

— Да, здесь в Остроге, пане бискупе, но это было давно.

— Жаль... Его мосць князь Василий, ваш батюшка, много способствовал разведению этой саранчи тэго пшеклентего схизматства.

— Но он же, пане бискупе, усердно служил и интересам святого отца.

— Ваша мосць говорит правду. Только не надо было плодить этих сагайдачных...

— И всех этих, пане, грицей, — добавил юный Замойский.

— Какую же шкоду чинят вам эти сагайдачные и «грици», панове? — вмешался Мелетий Смотрицкий.

— Много шкоды... Они ссорят Речь Посполигую с Турциею.

— А не они ли, пане, помогали Речи Посполитой в ее войне с Москвою? Да они ж, пане, эти грязные «грици», и орют, и сеют, и жнут для вас, и служат вам.

— На то они хлопы, быдло [Быдло — скот] паньске...

— На то их и пан буг создал, панове, — подтвердили гости.

— Ха-ха-ха-ха! — разразился вдруг князь Януш.

— Посмотрите, панове! Ха-ха-ха!

И князь Януш, охвативши пухлый живот обеими ладо­нями, залился самым искренним смехом.

Гости глянули по тому направлению, куда смотрел хохо­тавший хозяин. С замковой террасы, на которой среди роскошной зелени прохлаждались паны, видна была изви­листая, тонувшая в зелени Горынь, и далекое Загорынье, и ближайшая тополевая аллея, которая вела к главным замковым воротам. По этой аллее, подымая страшную пыль, двигалось что-то необыкновенно странное: ехала небольшая крытая таратайка, в которую вместо лошадей, казалось, впряжены были люди, и звенел дорожный колокольчик.

— Ха-ха-ха! — не унимался князь Януш.

— Точно в Риме триумфальная колесница, запряженная пленными ца­рями.

— Правда, панове, он едет на хлопах, — подтвердил пан Будзило.  

— Да это патер Загайло, — пояснил пан бискуп, — он так наказывает непокорных схизматиков или совратившихся в схизму. Он очень ревностный служитель церкви, и его святой отец лично знает.

Странный поезд между тем приближался. Впереди ехал конный жолнер со значком в руках, на котором изображено было распятие. За жолнером следовал сам патер Загайло. Он сидел в легкой плетеной таратайке, словно в решете или корзине, в каких возят на гулянье детей. Верх таратайки был тоже плетеный, с сафьянным фартуком.

Таратайку с патером везла запряженная в нее шестерка хлопов. Это были почти все молодые парни, и один уже с проседью, худой и понурый. Запряжены они были так, что впереди шло двое, как обыкновенно ходили в старину кони цугом и на вынос, а сзади, у самой таратайки, четверо. За та­ратайкою следовал другой конный жолнер. К концу дышла подвязан был колокольчик, который и звенел при движении необыкновенного поезда.

При въезде в замковый двор хлопы прибавили рыси. Видно было, что молодежь делала это с умыслом — просто озорничала; иной закидывал назад голову, изображая рети­вого коня, другой семенил ногами и ржал, третий, казалось, брыкался...

— Ги-ги-ги! — ржал коренастый парубок, подражая же­ребцу.

— Ой, лишечко! Грицко задом бьет! — дурачился дру­гой хлопец.

— Держите! Держите меня, пане, а то я брыкаться буду! — кричал третий.

Патер, высунувшийся из таратайки, хлестнул сплетенным из тонких ремешков хлыстом разыгравшихся хлопов и бла­гочестиво поднял глаза к небу.

— Пеккави, домине [Грешные, господи (латин.)] — пробормотал он, пряча хлыст. Таратайка бойко подкатила к замковому крыльцу, на котором уже стоял хозяин с некоторыми из гостей. Сухой и сморщенный патер, поддерживаемый спешив­шимися жолнерами, выполз из таратайки.

— Hex бендзе Христус Езус похвалены! — приветство­вал он хозяина и гостей.

— На веки векув! — отвечал князь Януш с гостями. Запряженные хлопы стояли у крыльца и с любопытством смотрели на панов, как деревенские дети смотрят на медведей. Паны также смотрели на них с веселым самодоволь­ством, как на отличнейшую и курьезнейшую выдумку патера Загайлы: ни тем, ни другим не было стыдно, и только хлоп с проседью глубоко опустил свое хмурое, покрытое потом и пылью лицо...

— И это вольносць, рувносць, неподлеглосць! — с горе­стной задумчивостью проговорил как бы про себя молодой Могила и отвернулся.

Все снова вошли в палац.


VI


В то время, когда вельможные паны прохлаждались в палаце князя Януша Острожского, рассуждая о своих пан­ских делах, под горою, на выезде из Острога, на дворе зажиточного острожского обывателя Омелька, по прозва­нию Дряп-Киця, тоже в «холодку», под «повіткою», сидели хлопы и тоже толковали о своих хлопских делах. Обширный двор был заставлен разными принадлежностями хозяйства: плуг с опрокинутым кверху ралом и одним колесом без обода, чумацкие возы с малеванными ярмами, толстые, из цельного вяза, колеса, «мазниці» с дегтем, вилы и грабли, поставленные рядышком вдоль плетня, — все это занимало заднюю часть двора, где рылись в соломе куры с цыплятами, хрюкала свинья с многочисленным семейством, а петух, гордо выступая и поглядывая то одним, то другим глазом на небо, остерегал по временам свою семью особым криком от реявших в воздухе коршунов. Передняя половина двора, ближе к хате, выбеленной и расписанной у окон и «призьби» — завалинки желтою глиною, занята «вишневим садоч­ком», в котором ярко пестреют пышные цветы мака, «горицвіт», васильки, нагидки, желтый дрок и желтые же махровые шапки «соняшника». От ворот направо располо­жены «комори», сараи, «стайт» с колесом, вздетым на шест: на этом колесе чернеется огромное гнездо аиста, из которого выглядывают длинноносые с длинными шеями бусолята, в ожидании матери, шагающей по ту сторону Горыни в высокой прибрежной траве. В сараи и из-под сараев с писком снуют ласточки и воробьи, которые ловко хватают всякую играющую на солнце козявку и «комашню» и тащат к своим крикливым и прожорливым детям. А за ними, прикрываясь зеленью клоповника и калачиков, устилающих кое-где двор, зорко следит серый с белою грудкою кот, которого можно было бы принять совсем за мертвого, если б иногда не свер­кали из-за зелени его фосфорические глаза и не шевелился кончик предательского хвоста.

В стороне от всего этого, в тени, бросаемой навесом или «повіткою», под которою сидел сам Омелько с семьею и некоторыми из соседей, лежал, вытянув передние лапы, друг дома — лохматый Рябко, умнейший пес, про которого Омелько говаривал, бывало, гостям: «Такий розумний собака, такий розумний, тілько що «оченаша» не знае». Рябко, постукивая своим косматым, усеянным репьями, хвостом по земле, казалось, внимательно слушал, что гово­рилось под поветью, и выражал на своем собачьем лице живую радость, когда Омелько говорил что-либо, как ему казалось, веселое.

А Омелько, седой, с седыми, подрезанными у верхней губы усами, старик, — подрезанными затем, чтобы они, «гаспидські вуса», ему, «Омелькові-шевцеві», не мешали брать в зубы дратву [Крученая просмоленная или навощенная нитка для шитья обуви, кожевенных изделий], Омелько, сидя под поветью на малень­ком трехногом «дзиглике» и постукивая шилом об сапог и колодку, лежавшие у него на коленях, тачал «козацький чобіт» и с оживлением разглагольствовал, допекая, по-видимому, одного высокого, с бледным, испитым лицом парня, сидевшего верхом на оглобле.

— И какого ж беса вы там друкуете в вашей друкарне? — допытывался Омелько, продевая дратву в прокол, сделанный шилом.

— Да книжки, дядьку, друкуем, — отвечал, улыбаясь, парень.

— Какие там книжки?

— Всякие, дядьку.

— Овва! Вот сказал! Всякие! Книга — это не чебот. Вот я — так всякие чеботы тачаю — и козацкие, здоровен­ные, и детские, маленькие: все оно будет чебот. А книги, небого, гай-гай! Бывает книга добрая, православная, бывает и поганая, католическая. Вот что.

— «Вертоград словесный» друкуем...

— Ну, коли «Вертоград», то это что-нибудь доброе.

— Да еще «Лестницу духовную».

Несколько в стороне от этих собеседников перед сложен­ным из четырех кирпичей маленьким горном сидел молодой усач. Он держал над огнем большую железную ложку с деревянной ручкой: это он растапливал свинец в ложке для литья пуль. На коленях у усача лежала формочка для пуль — нечто вроде обрубленных ножниц, и тут же стояла миска с водою, в которой должны были охлаждаться пули. Накалив железную ложку и растопив свинец, он стал наливать его в формочку, предварительно перекрестившись. Послышался всплеск воды в миске — то пуля упала в воду.

— Первая пуля во имя отца! — торжественно проговорил усач.

— Аминь! — подтвердил Омелько, моргнув усом.

Молодой парень, говоривший о том, какие они книги пе­чатают в Острожской типографии, подошел к усачу, чтобы посмотреть на литье пуль. Подошел и заинтересованный этим делом Рябко и, махая хвостом, стал обнюхивать миску.