…Когда он поднял голову с налитых свинцовой тяжестью рук и откинулся к гнутой спинке венского стула, рассвет уже зажег цветные пузырчатые стекла двух узких окон над дверью, протянув по зернистому своду потолка длинные полосы, красную и синюю.
Снаружи толковали рассветные горлинки.
Четыре мощных канделябра, увитых стылыми слезами отгоревших свечей, стояли там же, на столе, над одним рожком вился дым последнего прерывистого огонька, точно запоздалый аргумент в оконченном диспуте.
В подвале не было ни души, но огромная книга лежала, по-прежнему вздыбив страницы двумя крутыми волнами. Бутыли с вином стояли на полке, а на досках перед Аркадием лежал одинокий лимон, тихо лучась в рассветной струе зеленоватым золотом.
На полу, расстелив свой деревенский хвост-половичок, старательно вылизывала рыжую лапу молчаливая кошка с лицом Арлекина.
В приоткрытую дверь подвала доносилось бодрое шарканье – возможно, старик подметал возле дома. Надо было поблагодарить его за гостеприимство, но минувшая странная ночь почему-то взывала к молчанию.
Пошарив в карманах, Аркадий выложил на струганые доски все наличные деньги – у него было смутное ощущение, что старик денег не ждет, но живет же он на что-то! – опустил в карман куртки подаренный лимон, дождался, когда шарканье стихнет, и покинул подвал.
Он шел рассветными улочками вдоль глухих каменных заборов со следами голубой краски, через новый, недостроенный район брацлавских хасидов, благодарно вгрызаясь в кислющий и терпкий лимон, морщась и улыбаясь – как это было кстати!
Вышел на гребень горы к старинному кладбищу, нависшему над дорогой.
За ночь туман рассеялся, только внизу плавали жидкие, как пена в корыте, остатки спитой ночи…
На соседней горе виднелись развалины каких-то былых домов, поросших торопливой жадной травою. Старые могилы сходили по склону во влажно мерцающую тень долины, словно бы в задумчивости приостанавливая торжественный ход и собираясь по три, по четыре. Так в похоронном шествии образуются заторы, группки беседующих на ходу.
Внизу они скучились в небольшое каменное стадо, частью крашенное голубой краской, – совсем древний участок кладбища.
На каменной площадке у могилы Святого Ари стояли, раскачиваясь, три высокие черные фигуры – эти уже заступили на первую молитву.
Из глубины долины вставал сирийского шелка туман, поднимался в небо, таял над горами…
Наступало утро – время, когда вещи отделены одна от другой и можно разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать их меру и осязать душой красоту и величие Божьего мира…
Аркадий вспомнил, как тот, красивый и раскованный, перед похоронами сестры потребовал экспертизы – была ли она девственницей. И Аркадий написал, что была, мысленно поминая голубоглазого солдатика. Аркадий всегда в таких случаях писал, что убитые были девственницами.
Он представил, как сидят на кладбище мужчины и старцы, в своих синих халатах, в галабиях, в высоких круглых шапках… Молча ожидают момента, когда шейх громко зачитает вслух содержание справки, произнесет молитву, и каждый поднимет ладони, загребет ими воздух, плеснет, как водой, на лицо, медленно огладив бороду.
– Ал-ла ирхам-м-ма! – пропоют мужчины сдавленно-сурово, из утробы души. – «Да будет к ней милосерден Господь!..»
Гладь озера в пасмурной мгле
…Красота – всегда снаружи; потому что она – исключение из правил. Вот это – ее местоположение и ее исключительность – и заставляет глаз бешено рыскать или – говоря рыцарским слогом – странствовать. Ибо красота есть место, где глаз отдыхает… Главное орудие эстетики, глаз, абсолютно самостоятелен. В самостоятельности он уступает только слезе.
Водители на юге Италии не всегда сигналят по дорожным поводам. Часто они так приветствуют знакомых, притормаживая, чтобы спросить зеленщика Паоло, как чувствует себя жена после родов и достаточно ли у нее молока.
А вот по серпантину, в брезентовой будке мотоцикла, рассчитанной на одного, причем малогабаритного человека, едут двое – старик со старухой. Не знаю уж, где помещается старухина корма, но голову она уткнула подбородком старику в плечо. Монстр о двух лысых головах тарахтит себе по своим овощным делам, отчаянно сигналя; позади в открытом кузове колышутся на ветру папоротниковые пучки свекольной ботвы.
Насчет скоростей: да, кто-то любит щекотать себе нервы аттракционом «американские горки», а кто-то всю жизнь просто водит автобусы между Сорренто и Амальфи. Переживания похожие. Во всяком случае, для пассажиров.
Однажды я одолевала обморочные местные виражи, пересчитывала туманным от головокружения взглядом кольца горной дороги, нанизанной на отвесные скалы. И все-таки опять рискнула взобраться на сиденье автобуса, что вальсировал над заливом, как цыганский медведь на ярмарке.
Где-то я уже рассказывала о своих отношениях с иными языками. Но должна кое-что добавить для высокомерных счастливчиков, обладателей многозвучно оркестрованной гортани.
Да, мои связи с иностранными языками беспорядочны.
Перед очередной поездкой в очередную страну я зачем-то вызубриваю десяток глаголов из разговорника и при случае бойко выстреливаю двумя-тремя фразами, грамматическое строение которых мне неведомо; все это, нахрапом приобретенное, спотыкается о каменный иврит, который не желает уступить ни пяди, перемежается мусорными «эбсолютли» и «импосибл», сопровождается возгласами и дирижерскими взмахами обеих рук в неопределенные стороны; но главное, эти чертовы «данкешён», «варум» и «цузамен», что застряли от весенних немецких гастролей, подло выскакивают в совсем, казалось бы, ловко сбитой английской фразе, довершая образ диковатой и очень общительной русской тетки с израильским паспортом.
– Да, – вздыхает мой муж. – Трудно быть полиглотом…
Вот Борис никогда не заботится о том, чтобы кто-то где-то понял его правильно. У него своя метода: он повторяет за собеседником последнее слово и широко улыбается.
– Грация! – несется нам вслед от официантки, довольной чаевыми.
– Грация, – галантно повторяет мой муж, и ступенек через пять добавляет себе под нос: – Грация за изжогу!
Да, завтрак в итальянском пансионе общеизвестен: круассан, принципиальная булочка, твердым моральным устоям которой может завидовать бенедиктинский монах-молчальник, чуток повидла и – хаять не станем! – прекрасный кофе в приличных размеров кофейнике, к тому ж с молоком.
Этот дорожный набор дарит путешественника незабываемой изжогой на ближайшие две недели.
Та поездка весной 2006-го выпала нам как бы нечаянно, мимоходом. Никто ее особо и не планировал. Просто мне захотелось показать своему художнику места, где за год до того я побывала (и тоже – налетом-подскоком) с легкой на подъем подругой, всегда готовой подсечь меня на пересадке, где-нибудь в Риме или Флоренции, и украсть дня три-четыре из наших будней, скачущих, как шарики пинг-понга в бесконечной игре.
Так где-нибудь в Старой Яффе вдруг мелькнет справа от машины ряд цветных стекол в ветхих дверях арабского дома, а спустя недели, даже месяцы, посреди какого-нибудь дождливого дня благодарно вспомнишь звонкий этот высверк…
На сей раз поездка распалась на юг и север Италии: несколько ночей в Вернись-в-Сорренто (я и вернулась, притащив на аркане собственного ценителя и назывателя всех оттенков кипящей бирюзы Неаполитанского залива), и несколько ночей на северных озерах, например на вилле «Ла Фонтане», чья верхняя палуба-терраса вплывает по утренней дымке прямо в Лаго-Маджоре поверх стеклянных и черепичных крыш соседних замков и дворцов.
О залихватской над алчной пропастью блескучего залива дороге в Амальфи вдвоем я мечтала еще с прошлого года, все эти месяцы, особенно зимние, вспоминая отвесную громаду скал в невероятной прозрачности воздуха, в слиянной лазури небес и воды.
Однако в тот день нам не везло: с утра над головами зависла мелкая сыпь дождя, и когда автобус, ныряя в горные тоннели, вырёвывал очередной виток дороги, поднимаясь все выше, – казалось, что опускается небо; это облака бесшумными валунами катились по горам, заваливая дорогу, а справа над водой поднимался туманный пар, словно кто-то из простуженных богов кипятил себе воду в заливе для ингаляции.
В такой вот скукотени доехали до Амальфи. И поскольку дождь все настойчивее распускал по окнам водяные струи, мы вывалились из автобуса и кинулись в ближайшую остерию на портовой площади, надеясь пересидеть там, дождаться хоть какого-то просветления судьбы.
В прокуренной остерии по такой незадачливой погоде набилось полно народу: туристы, моряки, водители автобусов. Мы пристроились в очередь и минут через десять дождались, нам указали столик, неудачный, на проходе… Но уж не до капризов было; сели, развесив по спинкам стульев мокрые куртки. За столом обедала пожилая женщина, в которой мой наметанный глаз тотчас определил «нашу» – и правда, едва услышав две-три фразы, которыми мы обменялись с мужем, она обронила, кивнув на окна:
– И вам не повезло?
Мы поздоровались, назвались просто по именам – Виктория, очень приятно… Посокрушались о погоде. Что ж, весна не лето, бывает… Хотя, конечно, эти места без солнца – все равно что Москва без Кремля…
Явился, вернее, возник, а еще вернее, был на бегу остановлен официант, и мы заказали кофе, понимая, что в такой толкучке принесут его не скоро. Да хоть бы и никогда – пока хлещет по окнам дождь, торопиться некуда.
– Из Сорренто – это еще не беда-а-а… Я из-под Рима приехала, – сказала она. – Мне давно советовали в Амальфи побывать, и все в один голос: поезжай, Вика, редкая красота! Я у хозяйки отпросилась, младенца, можно сказать, на произвол судьбы бросила… и, главное, собирались мы с подругой вместе, а она заболела. Вот уж точно, как моя мама говорила: ежели с утра ногою в тапочек не сразу попала, можешь из дома не выходить, весь день не туда покатится…