Гладь озера в мягкой пасмурной мгле, сквозь которую иногда сыплется солнце, прошивая бегущую воду тонкими золотыми иглами…
В отличие от морской, всегда исполненной подспудной трагедией бездны, озерная вода безмятежна, предполагает другой берег, догадывается о существовании дна и обжита человеком: вот остров выплыл, покрытый темно-зеленой, почти черной зеленью – частоколы кипарисов, кедры, пальмы; поверх этого райского изобилия высится желтая зубчатая башня какого-то палаццо.
Часам к восьми вечера приблудные аккордеонист с саксофонистом, наверняка студенты какой-нибудь Краковской консерватории, наяривают на площади знаменитые мелодии: из «Крестного отца», «Домино», «Санта Лючию», какие-то танго и, конечно же, бессмертную «Бесаме мучо»…
На музыку из озера в заводь является белый лебедь, красиво плывет под томительную мелодию – широко, вольно, словно исполняет медленный танец на воде…
Мы сидим на балконе гостиницы, потягиваем пиво, обозреваем площадь под нами и рассматриваем проявленные накануне фотографии: мозаика собора в тумане дождя, апельсиновые рощи на горных террасах в Позитано, белый павлин, косящий розовым глазом примадонны. И последний в пленке, лучший, неуловимо грустный кадр: пойманная объективом тонкая фигура женщины, затянутая в плащ, как та рыбка, что бережно обернул салфеткой инвалид на набережной Амальфи…
Бьет колокол… Смеркается…
На площади становится все гуще, все веселее, все пьянее, музыка кружит над столиками, над лодками и катерами, над старым венецианским домом напротив, над белым лебедем и белой колонной святой Анжелы… и, кажется, никакие беды никогда не слетят на эти безмятежные городки сверкающего побережья…
Вот, пожалуй, и все. Что тут добавишь?
Только то, что все эти дни вдоль наших дорог мелькали между шпал, выскакивали на обочины, подпрыгивали на пригорках, сбегали в лощины растрепанные майские маки, а на подъезде к аэропорту Мальпенза вдруг вспыхнули глубоким пунцовым лугом, что дышал и сквозил на ветру, точно озеро венецианского стекла…
C утра, если уж разгонишься, – дела, заботы, звонки туда-сюда, люди, люди со своими лицами, своими огорчениями… День катится себе к вечеру, ну и слава те господи… Главное, не останавливаться ни на минуту, не проснуться случайно, не очнуться в этой паскудной рассветной щели между четырьмя и пятью, когда едва шевельнется сознание, а тоска – хлоп! – и заглотнет душу в чугунную мышеловку. И ты рванешься от боли в пойманной душе, забьешься: скорее, прочь отсюда, – мчаться, лететь, плыть, колесить, бежать в забытье, в изнеможение долгого пути!..
«…Да будет воля твоя, Отец небесный, миловать странников, гонимых не токмо силою судьбы и жестоких властителей, но и голодной тоской их мятежных душ, бесконечно зовущих дорогу…»
Теперь вот околачиваюсь по дому, зову дорогу, окликаю саму себя, самой себе напеваю вполголоса:
– Сермионе – Се-е-ермионе…
– Десензано – Де-е-есензано…
– Бордолино – Бо-о-ордолино…
– Бо-о-о-ордолино…
– Бо-о-ордоли-и-и-но…
Белый осел в ожидании Спасителя
Иерусалимские холмы
В одном только Иерусалиме востоков и западов множество
Когда в апреле весь Иерусалим вспыхнул индийской сиренью, дочь потащила меня гулять в Немецкий Посад.
Мошава` Германи`т, когда-то сельские угодья: старые каменные дома, выстроенные с немецким тщанием крепкими хозяевами. Они называли себя темплерами, эти колонисты, искали здесь благости, ждали второго пришествия Христа, попутно засевая Святую землю цветами и злаками.
Но ко второй половине девятнадцатого столетия – когда они явились сюда со своими плугами, граблями, семенами и земледельческой хваткой – Мессия по-прежнему запаздывал. Пламенные протестанты обнаружили себя на оставленных Богом задворках Оттоманской империи.
Впрочем, турки не препятствовали заселению немцами пустынной земли, и те налегали на плуги, собирали урожай, строили основательные виллы простой местной архитектуры – дом-сундук под черепичной крышей, стрельчатые улетающие окна.
Устраивались на века: подготавливали строительство Храма Обновленной Веры.
Одновременно с немцами здесь устраивались на века и еврейские поселенцы. Те тоже явились из своих одесских и николаевских гимназий с земледельческими справочниками и технологиями осушения малярийных болот; множество бывших гимназисток в пенсне и без сгорели в лютой лихоманке при возведении Храма Возрожденного Государства.
А между тем на новые виноградники, поля и апельсиновые плантации в поисках работы потянулись с дальних окраин империи нищие арабские кланы: старуха-история с присущей ей рассеянной небрежностью завязывала очередной гордиев узел.
Все очень тесно здесь переплелось. Жестокие объятия корней цементируют местную почву.
Темплеры с немецкой деловитостью поддерживали вполне добрососедские отношения и с евреями, и с арабами. Многие из них посылали детей учиться в еврейские гимназии и сельскохозяйственные школы. Увы: впоследствии среди офицеров СС были и такие, кто прекрасно владел ивритом, языком своего детства.
Всякий раз, когда я брожу вдоль поэтичных ресторанчиков, ювелирных и антикварных лавок, дорогих бутиков и вилл Немецкого Посада, я невольно думаю о людях, что укладывали мощные тесаные камни, подводили стены под высокие крыши. И не то чтобы след их простыл – в этом воздухе теплятся и слоятся все следы, силуэты и жесты, угасшие звуки виолончели и флейты, что когда-то неслись из высоких венецианских окон по соседству; он кишит призраками, иерусалимский воздух этой местности, Долины Духов; но все же эманация темплеров угасает под грузом их тяжкой вины: в свое время немецкая община Святой земли встретила ликованием приход Гитлера к власти. В середине прошлого века с ними случилось то, что, конечно, может случиться с любым народом, но почему-то стряслось именно с немцами: не сработал тот главный предохранительный клапан, ответственный за баланс между силами добра и зла. И освобожденное зло всей немыслимой тяжестью адских мегатонн хлынуло, сметая с лица народа божественные черты, обнажая оскаленную пасть Сатаны.
Темплеров Святой земли закрутил дьявольский смерч: юноши их маршировали, выбрасывая руки в римском приветствии, газета «Гитлер югенд» прочитывалась от корки до корки местными пылкими патриотами Германии, пока британцы, владевшие в те годы мандатом на Палестину, не выкинули из страны марширующих энтузиастов.
– Смотри, – сказала дочь, – открыто кладбище!
И правда, калитка в железных воротах старого христианского кладбища Долины Духов была приотворена, словно минуту назад кто-то проник туда с тайными намерениями, забыв отсечь преследователей закрытой калиткой. И мы немедленно к этой щели подались, воровато заглянули и юркнули внутрь.
Я оказалась здесь впервые. Небольшой прямоугольный участок земли с двумя-тремя десятками надгробий, разбросанных как попало, был почти сплошь покрыт густой по весне яркой травой и присыпан желтыми горстями сурепки.
А в центре участка на деревянной скамье под цветущим деревцем индийской сирени кайфовал на солнце какой-то восточный человек, вначале принятый нами за кладбищенского нищего, – может, потому, что держал в руке железную кружку. Он издалека улыбнулся нам и даже слегка поклонился.
Потом выяснилось, что в кружке остывал кофе. А Меир – так звали восточного человека – состоял при кладбище смотрителем. Но разговорились мы у могилы Славы Курилова.
Я и не знала, что Слава похоронен именно здесь. Прочитала надпись на камне, ахнула, всплеснула руками, как будто углядела в траве редкую монету, и стала рассказывать дочери, что это был за человек, Слава Курилов. О его безумном плане побега с советского корабля, о том, как трое суток он плыл в океане, о его жизни здесь и о смерти в водолазном скафандре – видать, все же на роду ему была написана погибель в воде! – в озере Кинерет.
И пока рассказывала, заметила, что нищий поднялся со скамейки и с кружкой в руке направился к нам. Я достала кошелек и вытащила монету. Если человек просит, говорит мой папа, надо дать. На сей счет выучка у меня железная.
Но замешкалась, и слава богу, он заговорил с нами за несколько шагов, и по тону, по улыбке – хозяйской, пригласительной – я поняла, что он отнюдь не нищий, а, наоборот, до известной степени владетель этого уютного дворика, со всех сторон стиснутого домами Долины Духов.
– Это Слава, Слава! – говорил он, приближаясь и покачивая, баюкая кружку, чтобы напиток быстрее остыл. – Ты знаешь Славу?
И минут через десять оживленного разговора мы уже накоротке познакомились с Меиром, что сидит на этом кладбище сорок лет.
– Я сорок лет, а до меня мой отец сидел… Я здесь со всеми знаком.
– А отец-то как сюда попал?
– Он из Персии пришел, пешком. Тогда в Иерусалим все бедняки пешком шли. Персию знаешь? Город такой, Шираз?
– Да кто ж его не знает… – Я не стала уточнять, что знаю Шираз исключительно по русской поэзии.
– Вот, из Шираза пять месяцев шел в Иерусалим, совсем отощал. По пути что не отобрали, то на еду обменял. Худой был, как верблюжья колючка… И здесь на рынке его подобрал господин Шульц, Корнелиус Шульц. Уважаемый человек был, землемер. Вот он отца к этой должности и приставил. У них как раз тогда умер старый смотритель могил… А ты, выходит, знаешь Славу? Видишь, какая у него отличная плита. Он доволен. Красиво жил, красиво плыл и умер красиво… И вдова у него красивая. Я со всеми здесь знаком! – Он говорил, широко поводя рукой на зеленые травянистые лужайки, ничем не помеченные, ни камнем, ни крестом. – Со всеми. Всюду здесь люди! – И глазами улыбался: – Всюду люди! И какие люди! Здесь простых нет. Нет! Правда, не у всех наследников есть деньги поставить памятник… Да и наследники не у всех есть. Миллионеров здесь не найдешь, нет. Вон там, у забора, лежит святая женщина. Подбирала сирот, разных сирот, и тех, что выжили после лагерей, и других. Для нее не было слов «нация», «кровь». Арабский ребенок, еврейский ребенок… Только жизнь ребенка, только жизнь… А напротив, через дорожку, лежит протестантский священник. Приехал сюда еще до войны, а потом в Германии погибла у него вся семья – они прятали евреев. На них донесли соседи… лагерь-шмагерь… как это водится. И все они улетели в небо, а он теперь с ними, благословен Господь.