ЮР У вас действительно было ощущение, что вы их не увидите?
ЕБ Абсолютно. Вот плакал он ночью, накануне их отъезда. Для Андрея, и это надо понимать, отъезд детей был тяжел еще по одной причине. Они уезжать не хотели – особенно Рема и Алеша. И это для обоих парней было глубоко и серьезно. Я как нормальная мать разрывалась надвое. Разлука навсегда или ежедневный, ежечасный страх за них. То Алешу избили, то угрозы Реме и Моте и его страшная болезнь, то угроза суда Тане. Единственный, кто считал отъезд необходимым и в какой-то мере развязыванием ему рук, был Андрей. И Андрей считал себя ответственным за них. Так что тяжесть разлуки помимо привязанности усугублялась и чувством ответственности.
И Андрей очень волновался по этому поводу. Он вообще ощущал себя человеком, который волей-неволей вовлек ребят во все это, и когда посыпались угрозы, это было для него, как будто он виновник того, что они заложники. В то время еще заседал Комитет иногда. У нас сидел Шафаревич.
ЮР А у них с Шафаревичем поначалу были хорошие отношения?
ЕБ Но он же в Комитете прав человека. Я не думаю, что он потом антисемитом стал, он всегда такой был. Внутри Комитета он в основном занимался религиозными преследованиями.
ЮР Но это его право.
ЕБ Это его право. Религиозные преследования быть не должны, и он был православным. Активным, другие ему не нужны. А потом стали проявляться другие качества, и я о них сейчас скажу.
Там в первой комнате они с Андреем заседали, а я поставила здесь чайник, чтобы им дать чай. И вернулась туда. И в это время Шафаревич говорит Андрею такие слова: Андрей Дмитриевич, ну что вы так волнуетесь, ведь это же не ваши дети? И я вижу, Андрей так открыл рот, как будто он воздуха не может набрать. Потом закрыл и ничего не сказал. А я пришла сюда, мама здесь сидела и говорит: а что у тебя такое лицо? А вот Шафаревич сказал, и передаю его слова. И она говорит: ты что, собираешься им чай туда подавать? Я говорю: нет, уже раздумала. Я никогда не забуду этой фразы, потому что она не только об отношении к детям человека, который христианином себя считает, но она, по-моему, такая невозможная по отношению к Андрею, такое непонимание Андрея. Я думаю, что Андрей точно так бы открыл рот, если бы Шафаревич сказал бы про любого уличного ребенка.
ЮР Странная фигура, при этом же умный человек?
ЕБ Но я тебе скажу, позже, когда я читала Солженицына, меня потрясло одно место, мне сейчас трудно вспомнить, где это. То ли «Бодался теленок…», то ли в этом «Угодило зернышко между двух жерновов», ты, наверное, не читал последнее.
ЮР Я это не читал, я уже с какого-то периода не мог его читать.
ЕБ Я знаю. Вокруг меня его читает только мой Алеша, по принципу «все-таки надо знать». И там было написано – у Солженицына, как и у нас, было много-много острых и страшных периодов, – и они выходили с Наташей на бульвар, чтобы дома не беседовать. И вели разговор, в частности, о детях. И там написано, что если придется, то пожертвуем мы и ребенком. Я глубоко понимаю, что можно волноваться за судьбу, но сказать вслух нечто подобное…
Но читать это было страшно. И, кроме того, это читать вредно, особенно молодым. Это вредно, это нельзя писать.
ЮР У него трое?
ЕБ Трое. Ермолая только маленьким видела, а эти взрослые – приятные ребята. Игнат однажды играл на вечере, который в Бостоне Таня устраивала в один из дней рождения Сахарова. А потом такой небольшой прием мы сделали, он был там со своей молодой женой, очень приятный. И Степан был. Тоже очень приятный парень. Хорошее впечатление ребята произвели.
ЕБ Мне дали разрешение на третью операцию. Утром мы ехали на аэродром, и я улетала вместе с Таней и Ремой. За время, что я была там с детьми, это было наиболее короткое мое пребывание за границей. Я уж и не помню, сколько я была – наверное три месяца.
В Италии мне делали большую операцию, такую, что меня усыпляли. И она прошла неблагополучно. И здесь опять вмешалось КГБ: позвонила какая-то женщина сюда и сказала Андрею, что я умерла во время операции. И через несколько минут прозвонился Володя Максимов, что вообще редко бывало, чтобы кто-то свой прозвонился. И сказал, что все прошло благополучно, правда, я еще сплю под наркозом. Так что Андрей потом говорил, что он не успел даже как-то отреагировать, в шоке был еще от этого первого разговора. Ну кто кроме КГБ мог подшутить так? Мы совершенно уверены были, что это их штучки. Причем, с одной стороны, они же меня пустили, с другой стороны – такое вытворяют.
И Андрея всегда, во все мои поездки поражало, что они его официально или неофициально, всякими какими-то подкидышами пугали, что я не вернусь. Поражала как бы ну глупость их, что ли. Он говорил такие слова – там работает на нас целый институт, могли бы уже разобраться, что я вернусь и не играть в эти игрушки. А они все время играли. И самое интересное, что уже и при Горбачеве, когда решали меня отпустить на сердечную операцию – протокол заседания Политбюро есть, – там опять обсуждался этот вопрос, вернусь, не вернусь. Ну, они такие.
Ужасно трудно, ты хочешь от меня какую-то последовательность?
ЮР Я не хочу последовательность.
ЕБ Ассоциации страшно непоследовательны.
ЮР Да, более того, меня совершенно последовательность не волнует, я просто хочу, чтобы вы вспомнили основные события, которые предшествовали высылке в Горький. Вот и все, больше ничего. Я не собираюсь писать хронику с вами.
ЕБ Понимаешь, даже основные события очень трудно вспоминать: всякие аресты, суды, поездка в Омск на суд Джемилева[119]. Омск, такая мощная река Иртыш, мы остановились в гостинице и вечером хотели поужинать, Андрей сказал: наверное, здесь есть рыба, давай закажем рыбу. Оказалось, в этом городе рыбы, «нет и неизвестно», как в анекдоте с икрой. Это не событие, но как-то запомнилось. Вообще ничего нету, магазины пустые. Людей на улицах мало, только у суда торчала группа диссидентов.
ЮР А вы летали или ездили?
ЕБ Летали.
ЮР Он спокойно летал, не было у него страха?
ЕБ Нет. Более того, Андрей очень любил пребывание на аэродроме, если там было большое окно и видны самолеты, как они взлетают или приземляются, его ну просто в восторг приводила эта техника. Для него техническая картина современной цивилизации имела какую-то эстетическую ценность.
Одновременно я могу сказать, что мы были в Горьком шесть лет и 11 месяцев, и он ни разу не сходил в картинную галерею. Я сходила первый раз, пришла и сказала, что галерея очень хорошая, следующий раз пойдешь со мной. Но он не пошел, а я несколько раз была.
ЮР Ну, а что еще предшествовало Горькому, вы чувствовали, что сгущаются тучи над вами? Уже высылали людей каких-то. Вас это как-то касалось или это неожиданно, вдруг?
ЕБ Нет. Высылки или аресты касались нас очень. Я вернусь назад немножко: колоссальным эмоциональным переживанием была высылка Солженицына. Не знаю, как характеризовать – буря или ураган по ощущению. Мы узнали, как только его увели из дома, я уже не помню, кто нам позвонил. Февраль 74-го года. Мы сразу поехали к ним. Там столпотворение, какой-то такой сквозняк людей, приходили, уходили, без конца звонили разные корреспонденты. Андрея без конца звали к телефону. И так получилось, что он все время давал интервью перманентно. И я, прислушиваясь, удивлялась, как он был в этот напряженный вечер точен.
Оттуда поехали к нам, людей было много – полная кухня. Я сидела за машинкой, и кто-то диктовал мне текст, который бессчетно носили на кухню переделывать. К утру родилось так называемое «Московское обращение»[120]. Все, кто были у нас в этот момент, подписали его; потом их, в числе других, Солженицын назвал «наши плюралисты». И когда мы только успели передать это обращение корреспондентам, в этот момент по радио – сообщение, что Солженицын в Германии. В 74-м году это было одним из потрясений.
И события 77-го – одним из страшных событий был взрыв в московском метро[121] и гибель людей, в частности, детей. И почти сразу после взрыва, по-моему, на западном радио появилось сообщение Виктора Луи не впрямую, но косвенно обвиняющего в этом взрыве диссидентов. И Андрей сразу стал писать ответ на это. Мне показалось, что, конечно, сообщение Виктора Луи провокационное, здесь я с Андреем была абсолютно согласна. Но не имея никаких доказательств и ничего не зная, кроме самого факта, писать такое письмо, на мой взгляд, было опасно.
И написал он это письмо. После этого его вызвали в прокуратуру, после этого началось дело вокруг Володи Рубцова[122], Реминого приятеля. Он помогал Реме очень много. Не взрывал, ничего не взрывал. А кроме того – это еще когда мы получили угрозы насчет Моти и Ремы – Володя, который слесарил на заводе, принес такие длинные стальные полосы. Он хотел обить нашу дверь этими полосами. Но мы с Андреем воспротивились, я сказала: жить в крепости, еще этого не хватало. Захотят убить – убьют. Не захотят – не убьют. Я думаю, что это правильно.
ЮР В то время – да.
ЕБ А теперь нужны полосы?
ЮР Полосы не нужны. Я вам сказал, однажды я пришел – у вас открыта дверь. Я говорю: закрывайте дверь пожалуйста, на что мне Андрей Дмитриевич сказал: но если позвонят, я же все равно открою. Я говорю: но вы же спросите кто, хотя бы? Могу и не спросить – сказал он. Ну тогда от сквозняка закрывайте. Он засмеялся и сказал, что аргумент.
ЕБ Это аргумент, правильно. Кстати, значительно позже, когда Андрей был в Горьком, а я еще ездила взад-вперед, я была здесь одна. Лиза уже уехала за границу. Это тоже отступление. В два часа ночи звонок в дверь. Я уже открыла дверь и подумала: ой, ну что же я даже не спросила, но дверь уже двигалась на меня. И я увидела там молодую женщину, оказалось, это была жена Валерия Абрамкина