Саквояж со светлым будущим — страница 34 из 56

Так что сразу не завалишься, надо хоть Сильвестра положить — он на ходу спит!

Сзади топал и сопел Сильвестр, изредка судорожно и во весь рот зевая. Он всегда держался до последнего, утверждал, что вовсе не хочет спать, что только младенцев укладывают так рано, таращил шоколадные глаза и все время восклицал: «Ну, мам!…» А потом у него словно кончался завод, и жить дальше он не мог решительно. В этот момент окончания завода его нужно было срочно пристраивать спать, потому что он приваливался к чему угодно — к стене, к дивану, к матери, некоторое время держался, а потом начинал ровно и глубоко дышать, укладывать голову, вытягивать длиннющие худые ноги с выпуклыми коленками, и добудиться его было совершенно невозможно.

Теперь он шел по лестнице следом за Машей и то и дело утыкался ей в спину, потому что сзади его подталкивал Родионов, ворча:

— Не спи, парень, не спи, замерзнешь!

А как можно не спать, когда глаза закрываются сами, и ноги странным образом задевают друг за друга, и в голове какой-то далекий и очень приятный гул, будто море шумит, и хоть одно важное дело так и осталось несделанным — чаю-то они не попили! — но все равно дневные заботы кончились, и все хорошо, так хорошо, что просто и не может быть лучше, и сейчас мы дойдем до постели, и мама накроет одеялом, и поцелует, и погладит, и на подушке еще останется ее запах, такой знакомый, такой важный, такой утешительный, что можно будет легко и радостно спать, спать, спать до самого утра, и день начнется чудесно, и все, все будет только чудесно…

— Стой! — приказал Родионов и придержал его за плечо.

Сильвестр глубоко вздохнул и привалился к нему. Этот человек был большим, намного больше матери, и очень твердым и теплым. Сильвестр повозил щекой, устраивая голову удобней.

Что это такое, почему люди не умеют спать стоя?!

— Парень! — сказал Родионов и придержал его, потому что Сильвестр начал валиться. — Парень, мы еще не дома! Твоя мать потеряла комнату и не знает, где вы живете!

— Чай завтра попьем, — пробормотал Сильвестр и опять потерся о Родионова, — три стакана…

— Кажется, здесь, Дмитрий Андреевич, — из конца коридора сказала озабоченная Маша. — По крайней мере, в прихожей мои саквояжи.

— Значит, и комната ваша.

Сильвестр все валился.

— Ах ты, боже мой! Вот нагулялся-то!…

— Извините, Дмитрий Андреевич!

— Иди ты в баню, — сказал Родионов сердито и подхватил Сильвестра на руки. — Дверь подержи.

— Дмитрий Андреевич, не надо, он же тяжелый!

— Сказано, в баню, значит, в баню, — шепотом сказал Родионов и втиснулся в дверь, — где кровать, Маша?! И свет зажги!

Она протиснулась следом за ним, нашарила выключатель. Раздался щелчок, свет залил комнату, и они увидели…

На полу, прямо посреди ковра, ничком лежал человек.

Одна рука у него была откинута в сторону, а вторую он прижимал к животу. Под ним было гигантское мокрое пятно, казавшееся на ковре абсолютно черным и только на светлом паркете ставшее красным.

Он был непоправимо, чудовищно, абсолютно мертв.


***

— Ерунда какая-то, — осторожно сказал Весник. — Просто чушь собачья! Как он там оказался?! Ну, ты же детективный гений, придумай что-нибудь!

— Да какой я тебе гений!

— А кто ж ты! Ты гений наш, а мы все простые смертные. Так что тебе и карты в руки.

— Илья, не приставай к Дмитрию Андреевичу, — тихо попросила Маша.

Маленькими глотками она пила кофе и заедала его почему-то куском черного хлеба, хотя на буфете всего было полно — и ветчина, и овсянка, и омлеты, и белая рыбка, и даже розовое от сытости сало, порезанное «скибочками», как говаривала Машина мать.

В столовой их было четверо — Весник, Родионов, Маша и Мирославин «чоловик», кажется, так и не пришедший в себя после вчерашних возлияний. Трудно даже сказать, осознал он ночное происшествие или оно благополучно осталось за гранью его измученного горилкой сознания. По крайней мере, никаких признаков понимания он не подавал, сидел в конце стола, отдельно от москвичей, уставившись остановившимся взором в угол и странно вывернув шею.

Вдалеке кто-то что-то громко говорил по-украински, разобрать было невозможно. Маша уже давно заметила, что при всей схожести украинская речь сильно отличается от русской и трудно что-либо понять, когда говорят быстро или на каком-нибудь специфическом диалекте.

— Кто мог его убить?

Родионов хлебнул из чашки, поморщился и запил из стакана. Кофе был скверный, едва теплый и слабый.

— Да кто угодно. Предвыборная борьба.

Весник закурил и осторожно засмеялся. Хохотать было как-то не слишком прилично, вот он и старался не хохотать.

— Борьба-то борьбой, только способ убийства какой-то странный. Зарезать кандидата в украинские президенты в чужом доме, да еще в чужой спальне, да еще… так конкретно зарезать?!

— Что значит — конкретно?

— Ты видел, сколько там было кровищи?

Родионов пожал плечами.

— Это я его нашел, — напомнил он. — Все я видел.

— Ну?!

— Что — ну?

Весник вздохнул протяжно, как терпеливый учитель, пытающийся добиться от ученика правильного ответа на вопрос, сколько будет трижды семь.

— Что ты думаешь?

Похоже, Родионову польстило, что начальник и профессионал Илья Весник пытается выяснить у него, что случилось.

— На заказуху не похоже. Киллер стрелял бы из пистолета, пистолет бы бросил и ушел незамеченным.

— Так и этот ушел незамеченным!

— Маша видела нож. Она же все рассказала этим самым, из местной жандармерии!

— Милиции, — буркнул Весник. — Здесь не жандармерия, а милиция.

— Да какая разница!

Весник некоторое время курил в молчании, а потом опять привязался:

— Выходит, тот, который мылся, под каким-то предлогом заманил Головко в комнату, зарезал его… Сколько там ножевых ранений, они сказали?

— Двадцать семь, — уныло ответила Маша Вепренцева. — Двадцать семь ножевых ранений.

— Ну вот. Нанес, значит, ему двадцать семь ножевых ранений и потом зачем-то поперся в соседнюю комнату. Так, что ли, выходит?

Родионов молчал. Глотал кофе и морщился.

Все они были перепуганы и ни за что не желали друг другу в этом признаваться.

Труп Бориса Дмитриевича Головко, «кандидата в украинские батьки», как накануне выразился Весник, был страшен. Так страшен, что писатель Аркадий Воздвиженский, картинно глотая остывший кофе, подумывал трусливо, что, пожалуй, надо бы воздержаться от такого грязного способа убийства, хотя бы в новой книжке. Дмитрий же Родионов, пристально наблюдавший за тем, как его второе — или первое! — «я» глотает дрянной кофе, думал только о том, что нужно срочно отвлечься, перестать думать, вспоминать, как на полу в самой середине светлого ковра лежало «это», потому что «оно» не было человеком! 

Уже. 

А может, и никогда не было человеком, потому что человек — это все-таки нечто совсем другое, не просто куча обмякшей, пропитанной кровью плоти со странно вывернутыми конечностями.

Знаменитый детективщик Воздвиженский, ловко укладывавший трупы налево и направо в книгах, иногда безмятежно терявший их в загадочных компьютерных файлах, никогда не думал, что убийство — это так… ошеломляюще. Так безысходно. Так грязно. Так отвратительно.

Еще он никогда не думал, что это так тяжело, физически тяжело — перевернуть мертвое тело, как будто оно весит несколько тонн!… Перевернуть и увидеть, во что превратилось то, что раньше было животом. Раньше, когда «это» еще было человеком.

От запаха крови Родионова так мутило, что он сосредоточился только на том, чтобы не помчаться в ванную и не выворачиваться там наизнанку над унитазом, унизительно, позорно.

Если бы не Маша Вепренцева, которая коротко дышала у него за спиной и все время повторяла: «Дима, не волнуйся, не волнуйся, ничего страшного!» — если бы не она, его бы непременно вырвало. И еще он немножко помнил про Сильвестра, которого мать немедленно вытолкала взашей, как только она увидела на полу «это». Она вытолкала его и дрожащим пальцем стала тыкать в кнопки телефона, потом прибежал Весник и еще какие-то люди, и Родионову почему-то запомнилось бледное и ничего не выражающее лицо Катерины Кольцовой.

Катерина моментально увела детей, которые с любопытными и наивными лицами и с разинутыми ртами сразу же замаячили в дверном проеме. Потом завизжала Мирослава, и визжала так, что Родионов несколько раз попытался заткнуть себе уши и все отдергивал руки, потому что этот жест казался ему неприличным, и он ругал себя за него.

Что это такое было? Кто это сделал?! Зачем?!

Приехали какие-то многочисленные машины, и люди в форме и белых халатах, так много, будто собирались отбивать атаку многотысячной армии или проводить сразу несколько сложных хирургических операций. Потом приехали люди в пиджаках и галстуках, несмотря на глухое ночное время, и еще какие-то служивые в другой форме, и теплая южная весенняя ночь постепенно превратилась в вязкий кошмар, залитый желтым электрическим светом, и от осознания этого кошмара словно иголка колола мозг.

Родионов тряс головой, все хотел вытряхнуть из мозга иголку, а она колола все сильнее и сильнее. В глазах темнело от острой и тонкой боли.

Никто не спал, и утро наступило такое же желтое и отвратительное, как давешний электрический свет, измучивший мозг.

Из дому никого не выпускали, и пришлось звонить Ивановой, выдумывать какие-то причины, отменять утренний эфир на телевидении, и завтрак, и совещание, и, возможно, даже встречу с читателями. Неизвестно, когда всех отпустят.

Впрочем, в их положении тоже не было ни общности, ни равенства, потому что Кольцовы уехали сразу же, как только все случилось. Уехали, и все.

По участку пробежала охрана, прочесывая его от Днепра вверх, к стоянке автомобилей, — искали что-то, а может, кого-то, — потом подогнали прямо к подъезду две огромные, страшные, черные машины.

Маша смотрела на них из окна.

Первый джип выглядел несколько более цивилизованно, а второй был похож на дредноут времен Первой мировой войны — косолапый, широкозадый, устойчивый, с узкими окнами и плоским капотом.