Саквояж со светлым будущим — страница 43 из 56

— Маша, твою мать!…

Она подняла голову, и изумление, написанное у нее на лице, немного отрезвило его.

— Дмитрий Андреевич?…

— Почему ты не берешь трубку?! Я тебя ищу уже… уже… — Он посмотрел на часы, но ничего хорошего не высмотрел. Получалось, что он ищет ее уже минут десять — не слишком долгий срок.

— Какую трубку?

— Телефонную!

Она растерянно похлопала себя по карманам.

— Я, наверное, мобильник в номере забыла, Дмитрий Андреевич. В смысле, в комнате. А что случилось?

Родионов вошел и сильно захлопнул за собой дверь. Тишина, вошедшая вместе с ним, мгновенно заняла все свободное место. Они оказались словно отрезанными от всего мира — так стало тихо.

— Ничего не случилось. То есть пока ничего не случилось! Тебе нужно срочно отсюда уезжать, вот что!

Она смотрела на него во все глаза.

— Как… уезжать? Куда уезжать? Мы никуда пока не можем ехать, нас же предупредили!

Родионов вытащил у нее из рук газету — она проводила ее глазами — и сел на диван рядом.

— Если ты на самом деле видела убийцу, — выпалил он, — тебе опасно оставаться здесь. Ты понимаешь?

— Нет, — честно сказала она. — Не понимаю. И потом, я его не видела!

— Если ты его не видела, это еще не значит, что он не видел тебя! Он же мог тебя видеть, когда ты заглянула в эту проклятую ванную! Это ты хоть понимаешь!?

— Я… не думала об этом.

— А ты подумай. Подумай, подумай!…

Теперь он как будто сердился на Машу за то, что она заставляет его переживать за нее, хотя она и не делала этого вовсе!

— Он не мог меня видеть, потому что ванная очень большая. Зеркало было совсем запотевшим, и я…

— Да говорю я тебе, что раз ты не видела его, это совершенно не значит, что он не видел тебя! А ты тут сидишь с какими-то, твою мать, газетами и глазами хлопаешь!

— Я не хлопаю глазами!

— А что ты делаешь?!

— Я пытаюсь ответить на вопрос, почему Лида Поклонная впала в истерику, и почему Нестор говорил все время по-украински и вдруг стал говорить по-русски, и чем ее так запугал Стас Головко, который толковал о каких-то сроках!

— Да какое нам дело до Нестора и Стаса Головко! Ты что, совсем ничего не понимаешь?! Пока ты здесь, тебе угрожает опасность, соображаешь?!

Она посмотрела на него и снова уставилась в свою газету.

— Хочу вас обрадовать, Дмитрий Андреевич, — пробормотала она. — Пока мы здесь, нам всем угрожает опасность.

— Да не всем, а тебе, потому что никто из нас не мог видеть убийцу, а ты могла! И о том, что ты его не видела, он не знает! Все всерьез. Маша! Все совершенно всерьез!

— Я знаю, — сказала она. — Я сразу знала. Это вы не знали, потому что… пишете детективы и вам все представляется сюжетом. А это не сюжет. Это как раз… всерьез.

И они замолчали, сидя бок о бок, как нахохлившиеся воробьи.

Может, оттого, что Маша сказала «всерьез» и какое-то странное, не виданное им раньше выражение промелькнуло в ее глазах, а может, оттого, что он так испугался за нее, когда понял, что она оказалась как будто за стеклянной стеной, и там, за этой стеной, опасно, а с этой стороны вполне спокойно, и он ничего не может сделать для того, чтобы попасть туда к ней, за стеклянную стену, или оттого, что тишина была третьей в этой комнате, заставленной громоздкой кабинетной мебелью, и Маша сидела, понурившаяся и печальная, он вдруг обнял ее за шею робким студенческим движением, так что локоть выпятился и уперся в диванную подушку.

Обнял и притянул к себе, к своему лицу, к щеке, которая словно загорелась, когда ее коснулась прохладная и обжигающая женская кожа.

«Я не хочу, — подумал он. — Я не хочу сложностей!…»

Все время она была как бы в стороне и не участвовала в том, что он называл своей «личной жизнью», и он всегда повторял себе — и ей! — что на работе они только работают, и никаких романтических грез у них нет и быть не может.

Теперь ему казалось страшно важным ее поцеловать.

Он взрослый человек, и никакого особенного смысла он не вкладывал в простой поцелуй, да и вообще это дело нехитрое, простое дело, и ничего оно не означает, и он даже думать не будет, просто поцелует ее, и все, и точка, и хватит, и это ничего, совсем ничего не означает…

Она вздохнула и обняла Родионова за шею, слегка подвинув его выпирающий локоть, и глаза у нее были закрыты, а он подсматривал сквозь ресницы!…

У нее оказалась тонкая и нежная кожа, которая странно сияла, или ему казалось, что она сияет? Она осторожно дышала, и с нежностью, поразившей его самого, большим пальцем он потрогал ее горло, вверх и вниз.

Уже пора было остановиться, потому что поцелуй затягивался, уводил их в нечто совсем другое, необъяснимое, невообразимое и — самое главное! — невозможное на этом диване, в комнате, полной кабинетной мебели, где, кроме них, была только тишина, и больше ничего.

И он сам сто раз говорил ей про «рамки»!

Эту арию про «рамки» Маша ненавидела.

Во Франкфурте, после какого-то нелегкого дня на книжной ярмарке, полного встреч, интервью, громогласных немцев-издателей и энергичных до искр из глаз литературных агентш, они вернулись в гостиницу довольно поздно, но Родионов вдруг еще придумал, что они должны выпить. Выпить в лобби-баре «Шератона», где они жили, он посчитал почему-то слишком банальным, и Маша, всегда и во всем с ним соглашавшаяся, потащилась нога за ногу искать «типичный немецкий» бар. Ничего такого не было поблизости — все закрыто, и бюргеры уютно почивали в своих кроватках, укрывшись клетчатыми теплыми одеялами, но они все-таки нашли бар, крохотный, с двумя игровыми автоматами и алюминиевой стойкой. Возле стойки стояли три неудобных стула, и какие-то люди играли на автоматах в футбол и громко переговаривались и хохотали. Хозяйка разговаривала по телефону и налила им виски, продолжая болтать.

В этом баре они зачем-то напились. Впрочем, напился один Родионов, а Маша — нет, потому что мысли о завтрашних издателях и агентшах словно держали ее за горло железной рукой и не давали расслабиться. А Родионов напился, стал рассказывать какие-то истории из жизни своих армейских друзей — никогда Маша не знала, что он служил в армии, и он подтвердил с гордостью — служил, да еще как!…

И вот тогда, совершенно пьяный, он в первый раз и сказал ей про эти самые «рамки».

Он еще что-то договаривал про армию, а потом вдруг замолчал, уставился на нее и заявил, что есть «рамки, которые он никогда не решится переступить». Она прекрасно понимала, что он пьян, и не стала ничего уточнять, ловить его на слове, добиваться объяснений.

Он потряс головой, допил неизвестно какой по счету стакан виски и сказал, что, пожалуй, пора идти. На улице Маша взяла его под руку, потому что шел он все-таки не слишком прямо, и Родионов, посмотрев на ее руку, опять заявил, что «рамки» были, есть и будут всегда!…

Неизвестно, какой из этого следовало сделать вывод — может быть, такой, что не будь этих самых проклятых «рамок», все у них сложилось бы просто прекрасно, но Маша сделала единственный возможный для себя.

У нас никогда и ничего не будет, кроме «рамок», словно сказал он ей. И не надейся даже!…

Теперь он целовался с ней так, как будто она была последней женщиной на земле, уцелевшей после вселенской катастрофы, и именно к ней он стремился всей душой и телом и отдал бы остаток жизни только за то, чтобы продолжать целоваться с ней, прижимать ее, трогать и трудно дышать.

У него бешено колотилось сердце, и Маша слышала, как оно колотится, и удивилась тому, что слышно так хорошо.

Наверное, Родионов закончил какую-то специальную школу, где учили целоваться так, как он, — волшебно, изумительно! — и Маша почти не могла этого вынести. Он ничего не делал, только целовал ее, держал осторожно и легко, так что в любую секунду она могла отстраниться или оттолкнуть его, но она не отстранялась и не отталкивала.

Если бы это было возможно, она бы не остановилась никогда. Ну вот никогда, и все тут.

От него хорошо пахло, и губы его были приятными на вкус, и Маша не могла вспомнить, когда она целовалась последний раз, должно быть, никогда, и что при этом испытывала!…

И все-таки остановился он, а не она. Дмитрий Андреевич Родионов, знаменитый писатель-детективщик Аркадий Воздвиженский, вдруг оторвал ее от себя, как будто отсадил в угол, пристально и вопросительно глядя ей в глаза.

Маша Вепренцева молчала и косилась в сторону, как провинившаяся собака-колли, а ему хотелось, чтобы она тоже посмотрела на него — может быть, он тогда что-нибудь понял бы, или оценил бы, или… или…

— Маш, ты…

— Дмитрий Андреевич…

Тут они замолчали, стыдливо, как две красны девицы, заставшие доброго молодца за купанием голышом в пруду.

Черт возьми, лучше «рамки», чем это стыдливое молчание, недаром он не хотел сложностей и боялся их!

— Простите меня, Дмитрий Андреевич.

Вдруг он взбесился.

— Не смей извиняться!

Она помолчала.

— Хорошо. Не буду.

Он встал с дивана — не с первой попытки, потому что диван словно затянул и притопил его, и вместо того, чтобы встать красиво и элегантно, он некоторое время припадочно дергался, стаскивая себя с плюшевой обшивки, потом все-таки стащил, отошел и закурил.

Маша из угла дивана следила за ним.

— Ничего не произошло, — буркнул он, — не смотри на меня так!

Она еще помолчала немного.

— Ничего мне нельзя! — вдруг сказала Маша обычным голосом. — Извиняться нельзя, смотреть тоже нельзя! А что можно?

Это был спасательный круг, и он ухватился за него, как хватается утопающий.

Ничего не случилось, вот что означал этот ее обычный голос. Ничего не случилось, и мы можем быстренько забежать за эти самые «рамки». Это уже трудно, но пока еще возможно, и если ты выбираешь побег, я предоставляю тебе такую возможность. Давай. Беги. Путь свободен. Конвой смотрит в другую сторону.

И он предпочел побег.

Сейчас некогда было раздумывать, почему побег и от чего такого ужасного его смогут защитить эти «рамки», но одно он знал совершенно точно. Там, за ними, намного безопаснее, чем с этой стороны.