Саламина — страница 12 из 64

Вареное тюленье мясо! Мы сидели, поставив кастрюлю между собой, и пальцами вылавливали из нее большие куски. Затем, захватив мясо зубами и поддерживая его рукой, отрезали кусочек. Я порезал себе нос, и Анна, видимо, огорчилась. Я рассмеялся, тогда рассмеялась и Анна. А когда мы съели столько, сколько хотелось, то закрыли кастрюлю крышкой и вытерли ножи о траву. Выполнив таким образом хозяйственные работы, мы растянулись на солнышке, как досыта наевшиеся собаки, уставились на фиолетовое небо и думали о том, как глубоко пространство. Мы закрыли глаза от солнечного света, и красная прозрачность век вызвала в нас воспоминание о глубоком покое, предшествовавшем рождению. Мы заснули.

Я проснулся, как от толчка. Сел и, моргая, оглядел серый бесцветный мир. Я здесь валяюсь, а работа не делается! Еще опьяненный сном, я, шатаясь, поднялся на ноги, взял свои художественные принадлежности. Анна пошевелилась, поглядела на меня сквозь полураскрытые веки, улыбнулась, устроилась поудобнее и через мгновение уже снова спала. Я зашагал прочь. Проклятая совесть!

«Во всяком случае, — думал я, спустя три часа разглядывая на расстоянии свою картину и убеждаясь, что написал небо, которое напоминает пространство, гору, почти похожую на каменную, море, похожее на воду, — короче, сделал двухмерное изображение похожим на трехмерную действительность, а краски заставил вызывать отдаленное представление о свете, — во всяком случае, я написал хорошую картину». Уложив на этот раз в ящик свою совесть вместе с красками и кистями, я побежал к Анне, которую вот уже час видел на склоне холма, занятую превращением ежевики в плоть и кровь. Она улыбнулась мне и показала руки, окрашенные в пурпурный цвет кровью ягод; показала руки и то, что эти руки сделали: наполовину наполненное ведерко в один галлон. Мы стали пастись вместе. Анна последовательно переходила от куста к кусту, а я, как на соревновании, бросался на наиболее заманчивые находки. И когда мне удавалось собрать горсть особенно крупных ягод, я отдавал их Анне, а когда Анна набирала горсть крупных ягод, она съедала их сама. Может быть, она думала, что я отдаю ей крупные потому, что не люблю их.

Иначе обстояло дело вечером, когда мы сели ужинать, снова выуживая пальцами вареное тюленье мясо. Теперь Анна, видя, что я оставляю ей лучшие куски, решила, вполне правильно, что я не понимаю, какие куски вкуснее. Она стала выбирать и давать мне самые лакомые кусочки, чтобы я, отведав их, научился есть сам.

Наступила темнота, подул резкий восточный ветер, брызнул дождь.

— Где наши мужчины? — спросил я.

— Да они сегодня и не вернутся, — сказала Анна, выуживая новый кусок мяса.

Должно быть, угадав, о чем я думаю, или услышав, как бьется мое сердце, она взглянула на меня и засмеялась.

Анна довольно долго заканчивала кастрюлю. Спешить нечего, Анна; вся ночь наша. Напихав в костер остатки ползучих растений, которые мы насобирали, и раздув пламя, я побежал при свете его, чтобы набрать еще топлива. «Отпразднуем», — подумал я. Сбросив большую вязанку так, чтобы она была под рукой, и подложив еще веток в огонь, я повернулся к Анне. Должно быть, глаза мои при зловещем свете костра пылали, сверкали, выдавая мысли. Я посмотрел на Анну. Боже мой!

— Анна, что случилось? — крикнул я, вскакивая со своего места, чтобы опуститься рядом с ней на колени. — Анна! Посмотри на меня!

Она повесила голову, схватилась за живот, застонала.

— О-ох!

Анна корчилась от боли, повернула ко мне измученное, искаженное лицо. Господи! Бедное дитя! У нее болит живот.

Я очень нежно поднял ее и повел в палатку. Там зажег свечу, постлал постель, укрыл ее, подоткнул одеяло. Анна лежала, скорчившись от боли, стонала и тихонько всхлипывала. Задув свечу, я лег рядом. Кромешная темнота. Слабый шорох дождя, падающего на брезент палатки, всхлипывания Анны. О ночь любви! Скорей бы рассвет!

Незадолго до рассвета боли Анны усилились. Что делать? Я встал, зажег свечу. У нас были кастрюля, кофейник, ведро для ягод и большая бутылка. Ведро для ягод оказалось дырявым, им совсем нельзя пользоваться. В бутылке был керосин. Я решил заняться им потом. Взял кастрюлю, добрался в темноте до берега и наполнил ее морской водой. Вернувшись, зажег примус, поставил на него кастрюлю, чтобы вскипятить воду. Керосин перелил в кофейник. Вода согрелась, и я через бумажную воронку наполнил бутылку, заткнул ее пробкой и завернул в рубашку. Затем осторожно положил бутылку на больной живот Анны. Когда я очнулся, было уже совсем светло. Бутылка помогла.

Анна действительно заболела; на следующий день она выглядела плохо. Она была некрепкого сложения, даже более женственна, чем большинство гренландок. После перенесенной боли она похудела, побледнела, пала духом. У нее или не хватало силы скрывать свое страдание, или не было желания. Потратив все утро на ухаживание, подлаживаясь к ее плаксивому настроению, я наконец сделал Анне выговор, больше из желания заставить ее взять себя в руки, нежели потому, что потерял терпение. Собрав все, что нужно для рисования, ушел.

Я проработал несколько часов, а когда возвратился, то застал Анну сидящей в постели гораздо более бодрой на вид, занятой просмотром иллюстрированных датских журналов. Она встретила меня грустной улыбкой и с таинственным видом спрятала за спину журнал, который, по-видимому, смотрела, перед тем как я вошел. Поддерживая ее маленькую игру, в чем бы она ни заключалась, я уселся и, намереваясь добраться до спрятанного журнала, стал перебирать и просматривать один за другим остальные номера. В журналах были виды Копенгагена, портреты короля, королевы, Греты Гарбо, фотографии автомобилей и самолетов, солдат, пушек и танков (бог знает, что о них думала Анна!), картинки вещей и людей далекого мира. Я рассматривал все — может быть, слишком долго. Наконец, Анна, как будто стараясь сделать это незаметно, вытащила спрятанный журнал, чуть приоткрыла его и заглянула внутрь. Я весь превратился во внимание.

— Анна, дайте взглянуть.

Она захлопнула журнал и крепко прижала его к груди.

— Ну дайте посмотреть, — настаивал я, осторожно отнимая у нее журнал.

Открыл его. На этот раз это не Грета Гарбо, не король. Это я! Моментальную фотографию, которую я дал Анне, она спрятала между страницами и привезла сюда.

Анна опять опустила голову; она плачет. Но в тоже время и смеется.

Далеко на той стороне бухты на воде показалось темное пятнышко. Это была лодка с возвращающимися рыбаками. Медленно, целый час, она приближалась, приблизилась наконец к острову и скрылась за берегом. Когда четверо тяжело нагруженных мужчин, миновав болото, подошли к нам, ярко горевший костер приветствовал их ревом пламени. Мужчины приблизились, тяжело ступая; каждый тащил полный мешок. Они остановились четверо в ряд, сбросили свою ношу, облегченно выпрямились и осклабились. Затем все, как один, нагнулись и, подняв мешки за нижние углы, высыпали сверкающую рыбу.

Иохан направился прямо к Анне, и, пока эта нежная пара ворковала, мы занялись приготовлением обеда. Нарезав всю рыбу большими кусками, едва влезавшими в кастрюлю, набив ее доверху, налив до краев морской водой, подложив веток в костер и поставив на огонь кастрюлю, мы принялись за нарезанную ломтями сырую рыбу — в виде закуски. Вскоре вода закипела. Рыба готова. Иохан и Анна выходят, держась за руки, можно подавать обед.

Принесли два плоских камня и уложили их около огня. Достали из кастрюли и положили на один из камней несколько лучших кусов рыбы. Остальное вывалили одной большой кучей на другой камень. Я, по-видимому, должен был есть один и вскоре возблагодарил за это свою судьбу. Потому что, как только была выложена общая еда, эскимосы навалились на нее. С минуту длилось заглатывание кусков, обсасывание и выплевывание костей — и их камень чист. Они сидят, облизывая покрытые жиром руки, щеки и смотрят, как я тружусь. Разделавшись со второй кастрюлей, потом с третьей, мы считаем, что наелись. Мужчины устали. Темно и холодно. Ложимся спать.

Хлипкая неустойчивая палатка из мучных мешков поставлена ее владельцами с невероятным равнодушием к тому, что под ней окажется. Место было довольно ровное, но сухая возвышенность, на которой мы разбили палатку, оказалась по существу скоплением ледниковых валунов, и камни были разбросаны не только по поверхности земли. Под верхним рыхлым влажным слоем почвы всего на глубине нескольких дюймов тоже лежали камни всевозможных размеров.

Расчистка и выравнивание места, произведенные мной для нашего с Анной удобства, мало что значили сейчас при размещении в этом тесном пространстве шести человек.

Полночи я мучился в бреду. Мне представлялось, будто бы я существо гигантских размеров с острой чувствительностью, возлежащее головой и плечами на Скалистых горах, а спиной на Сьерра-Неваде. Икры мои опирались на Береговой хребет, а ступни — шел дождь — были в Тихом океане.

Не удивительно, что подсознательно, устраиваясь поудобнее, как это делается во сне, я ухитрился забраться на перину к Анне и что сонная Анна, стремясь лечь посвободнее, спихнула Иохана под капель, стекавшую с края палатки, и что утомленный Иохан продолжал спать как ни в чем не бывало. Не удивительно и то, что спавшие по другую сторону от меня Мартин, Петер и Нильс притиснулись ко мне, чтобы согреться. Боже мой! Мы должны были сгрудиться. Вы думаете, эти ребята привезли хоть что-нибудь, на чем спать или чем укрываться? Почти ничего. Детскую перинку для Анны и мешки для себя. Поэтому широкая, к счастью, шкура ламы, взятая мной для себя, стала одеялом для всех. Рыбаки очень устали, и не мудрено. Вши — оказалось, немного вшей у них есть — делали все, что могли, чтоб разбудить своих хозяев. Но тщетно. Храп спящих доказывал это, и еще как! Я не подозревал, что люди могут так храпеть во сне и оставаться в живых.

Что за ночь, полная звуков! Дождь, ветер. Хлопали полотнища палатки, шумели набегающие на берег волны. Периодически раздавались громовые удары раскалывающихся айсбергов, которые буря сгоняла в кучу на мелкие места. Царапанье почти до исступления чесавшихся людей. Они храпели, как в агонии. Храп начинался с высокого носового звука, снижался до горлового, усиливался, вызывал удушье, удушье разражалось приступом кашля. Все это происходило в темноте, в переполненной палатке и во мраке казалось еще ужаснее.