– Нет. Сегодня мулла отменил занятия, а отец и брат уехали.
– А уроки тебе не надо делать? Или суры учить?
– Я уже занимался с утра, и потом еще буду. Вы скажите, что нужно, я сделаю.
Осторожно спускаюсь на землю. Обе корзины полнехоньки, можно немного отдохнуть, только так, чтобы Расима-апа не увидела. Вдвоем с Мустафой мы переносим корзины в тень навеса, где позже предстоит отделять мякоть от косточек и раскладывать все это на листах фанеры, чтобы хорошенько просушилось. Эту работу Расима-апа поручает не только мне, но и Агабаджи, ведь та будет сидеть в тени да знай себе вынимать косточки. И все равно Агабаджи начнет жаловаться на плохое самочувствие, так что в конце концов Расима-апа отправит ее обратно в дом, так уже было не раз и не два.
Мы ползаем под деревьями и собираем паданцы, которые пойдут на начинку для сладких пирожков. Потом садимся под старым деревом, так, чтобы за его широким стволом нас не было видно из дома. Я распустила платок и обмахиваюсь его краем, а Мустафа закатал рукава белой рубашки и снял резиновые шлепанцы. У него всегда строгое, задумчивое лицо, и он похож на Джамалутдина, в отличие от Загида, который, должно быть, пошел в мать.
Интересно, какая она была, Зехра? Тут никто не вспоминает о ней, не произносит ее имени, будто она вовсе не жила на этом свете. Иногда мне кажется, будто история с убийством Зехры – всего лишь страшная сказка, одна из тех, которыми пугают непослушных детей, и что на самом деле она умерла в родах или от какой-нибудь болезни. Словно в ответ на мои мысли Мустафа поднимает взгляд от травинки, которой щекочет свою босую ногу, и тихо говорит:
– Я скучаю по маме, Салихат-апа.
Мое сердце сжимается от жалости, но тут же начинает тревожно биться. Мне нельзя, никак нельзя говорить с Мустафой о Зехре. Если Джамалутдин узнает…
– Какая она была?
О, Аллах! Неужели это и в самом деле я спросила? Неужели мои губы вслух задали преступный вопрос? Пожалуйста, Мустафа, скажи, что не хочешь обсуждать это со мной! Сделай вид, что не слышал ничего!
– Она была хорошая. Такая же хорошая, как вы. Очень добрая и красивая. Отец ее любил.
– Но… – Слова, которые хочу сказать, застревают в моем горле. – Ведь она… если твой отец… – Я замолкаю.
– Ей не надо было убегать в город и встречаться с тем мужчиной. – Мустафа отворачивается, глядит в небо.
– Откуда знаешь? Может, совсем не так было…
– Все знают! – Его голос звучит обвинительно, как будто в том, что случилось, виновата я. – Сколько слухов ходило, только открыто никто не говорил. Отца в селе уважают и боятся.
– Я не слышала ничего, – мужественно вру, чтобы добиться от Мустафы откровенности.
– В ноябре было. Она в Махачкалу подалась тайком, когда отец уехал. А он назавтра вернулся и узнал. За ней поехал, привез. В чулане замкнул.
– И что… дальше? – От волнения мой голос прерывается.
– Больше мы ее не видели. Только ночью слышали крики из чулана. А потом все стихло. Утром чулан был пустой, дверь раскрыта. Отец что-то положил в багажник, оно было завернуто в старое одеяло, сел в машину и уехал. Я хотел побежать за ним, но Загид меня не пустил.
Мустафа отворачивается, но я вижу, как по его щекам катятся слезы – одна за другой, и стекают за ворот рубахи.
– Я стал плакать, а Расима-апа и Загид сказали, чтобы я перестал, что мама была нечестивая, и даже лучше, что ее наказали сейчас, а не в том, другом мире, ведь тогда наказание было бы куда тяжелее. Но я все равно не верил, что мама умерла, и когда отец вернулся, спросил, где она.
– А он?..
– Сказал: «Иди читать Коран», – и отвернулся. Больше я не спрашивал.
Мы сидим на горячей земле, в тени абрикоса, и слушаем звуки, доносящиеся из-за высокого забора. Вот проехала машина, потом прошли двое парней, смеясь и громко разговаривая, девушкам так нипочем нельзя. Всего в сотне метров отсюда родник, туда приходят мои подруги, и Жубаржат тоже, но я ее больше не увижу. Этот дом – тюрьма, стоит выйти за ворота, меня тут же вернут обратно и посадят в чулан, а потом придет Джамалутдин и, не слушая моих криков, завернет в старое одеяло. Если он любил Зехру и все равно сотворил с ней такое, что же тогда может случиться со мной?.. Внезапно мне становится нехорошо, голова тяжелеет, сердце молотом бухает в груди. Я вспоминаю взгляд Загида, его наглую усмешку, и недовольство Расимы-апа, и ее слова «Джамалутдину нужна другая жена»…
Я очнулась от того, что Мустафа тряс меня за плечо и испуганно повторял:
– Салихат-апа, Салихат-апа!
Я медленно поднимаюсь и, переставляя ноги, как старуха, иду в дом. Расима-апа подскакивает ко мне с порцией ругани, но я не слушаю, иду в спальню, ложусь ничком на кровать и лежу так очень долго, пока за окном не темнеет, а в комнату не входит Джамалутдин.
– Что случилось? – спрашивает он, садясь на край кровати. – Где болит?
В его голосе тревога, но разве он вот так же не волновался за Зехру, пока она не вышла за ворота в свой последний раз? Я глубже зарываюсь в подушки, не хочу его видеть, не хочу жить, пусть лучше я сразу умру, чем ждать, когда окажусь запертой в чулане.
– Она перегрелась на солнце. – Гневный голос Джамалутдина доносится до меня издалека, будто сквозь вату. – Те абрикосы, это все Салихат собрала сегодня? Расима-апа, я запрещаю держать ее так долго на жаре! Пусть Агабаджи тоже работает, а если она не в состоянии, клянусь, завтра отправится обратно к отцу. Моя мать родила двенадцать детей и даже на сносях не отлынивала от работы под предлогом, что выполняет свой долг перед Аллахом и мужем!
Захлопнув дверь, Джамалутдин снова садится на кровать. Он осторожно переворачивает меня на спину и долго смотрит. Потом целует. Я закрываю глаза. А когда открываю, вижу на его ладони что-то блестящее. Джамалутдин разжимает мои непослушные пальцы и вкладывает в них золотую цепочку с кулоном в виде полумесяца.
– С днем рождения, Салихат.
– Так вы знаете?..
– Конечно, – Джамалутдин смотрит на меня, как на несмышленого ребенка, и улыбается: – Я купил это в городе.
– Спасибо.
Он надевает на меня украшение, а я хочу ослепнуть, чтобы не видеть так близко его довольное лицо.
6
На третий месяц мои недомогания не пришли. Сначала я совсем об этом не думаю – тут бы успеть все дела завершить до вечера. Агабаджи совсем отяжелела, большой живот не помещается в юбке, а ведь до родов еще три месяца. Она ведет себя как заморская принцесса, чашку за собой не вымоет, и то немногое, что раньше было на ней, теперь тоже делаю я.
Первое время после гнева Джамалутдина, когда он решил, что я перегрелась на солнце, жена Загида делала вид, что хлопочет по хозяйству. Когда нам случалось остаться наедине, Агабаджи так на меня смотрела, что не оставалось сомнений, кого она считает виноватой в своих бедах. Расима-апа, страшась гнева племянника, стала поднимать Агабаджи рано утром, выдавать ей поручения – по два-три на целый день. Но пришла очередь Загида возмущаться. Он сказал, что его жена не отличается крепким здоровьем, тяжелая работа убьет и ее, и ребенка. Не знаю, с каких пор подметание полов и замешивание теста считается тяжелой работой. Только однажды днем Агабаджи слегла в постель и заявила, что дальше уборной никуда до самых родов не пойдет, а если хотят, пусть отправляют ее обратно к отцу, и первенец Загида Канбарова родится именно там, раз уж больше ему родиться негде.
Я даже обрадовалась, когда Агабаджи так сделала. Хотя мы почти не общаемся, при ней мне становится не по себе, особенно когда она так смотрит. Может, я просто вбила себе в голову, но Агабаджи невзлюбила меня с самого начала, едва я переступила порог, а вот почему – не могу взять в толк. Для себя я решила, что ни словечком не обмолвлюсь с Джамалутдином о том, что в доме происходит в его отсутствие. Поэтому выбросила Агабаджи из головы, а потом вовсе стало не до нее: недомогания не пришли, и через четыре дня после положенного срока я задумалась о том, что же это такое.
В наших краях девочка становится женщиной, когда у нее в первый раз случаются недомогания. У кого в одиннадцать лет, а у кого в четырнадцать, заранее не угадаешь. Тогда платья до колена, какие дозволяется носить девочкам, сменяются юбками в пол, а на голову повязывается платок. Девушка уже не может общаться с соседскими мальчишками и должна вести себя с ними так же, как мать, старшие сестры и другие взрослые родственницы ведут себя с мужчинами. Но до начала недомоганий девочку никто сосватать не может, она считается ребенком. Еще лет тридцать назад замужество в четырнадцать лет было обычным делом, хоть и скрывалось от властей и приезжих. Моя бабушка со стороны матери вышла замуж в тринадцать, а отцова мать – в двенадцать, и обе через год после никаха родили первенцев. Но это было в самом начале века. Теперь раньше шестнадцати к девушке сватов не засылают, хотя бывают исключения, особенно если браки родственные.
Мои недомогания начались четыре года назад, и с тех пор регулярно приходили каждый месяц, почти день в день, так что я всегда заранее знала, когда надо приготовить чистые тряпицы. Прошлым летом я гостила у тети Мазифат, и Зарема показала мне белую штуку, которую надо было освободить от липкой ленты и прикрепить к трусам, чтобы туда впитывалась кровь. Сестра подарила мне несколько штук, и я их использовала все три дня. Очень уж они были удобные, не то, что норовящие выпасть тряпицы, которые потом надо тайком стирать и сушить так, чтобы не увидел отец. Зарема сказала, что такие штуки, я забыла их название, свободно продаются в городе. Я не призналась, что в нашем селе о таком не слышали. Когда через месяц после свадьбы пришел мой очередной раз, Джамалутдин собирался в Махачкалу и спросил, не нужно ли мне чего, но я постеснялась спросить про эти удобные штуки. Да он бы и не стал их покупать, даже если бы я попросила – более стыдного поступка для мужчины не придумать.
Жубаржат рассказывала, что у женщины кровь бывает каждый месяц, пока она не станет старая, а у молодой недомоганий не бывает только во время беременности. Так что, если недомогания не наступили, значит, женщина понесла. Жубаржат еще что-то говорила про тошноту по утрам и странные ощущения внутри тела, но мне это было не интересно тогда, и я почти все позабыла.