И вот я сижу позади дома, у хозяйственных построек, делаю связки из лука, чтобы потом подвесить их в сарае на балку, и размышляю. Неужели я беременная? Всего три месяца с первой брачной ночи, а внутри уже ребеночек! То-то обрадуется Джамалутдин, когда узнает.
Но тут же накатывает страх. А вдруг я ошибаюсь? Может, это какая-то болезнь, о которой я не знаю? И если сейчас скажу мужу, что понесла, а это окажется неправдой, Джамалутдин разозлится и, чего доброго, побьет меня. Ведь должен же он когда-то это сделать. Столько времени прошло, а я еще ни разу им не битая.
Прислушиваюсь к себе – вдруг организм подаст знак? – но ничегошеньки не чувствую. Все как обычно. Меня не тошнит, живот не болит, сил по-прежнему много, ем я не больше и не меньше, чем обычно. А может, еще слишком рано для изменений? Будь мы дружны с Агабаджи, я разузнала бы у нее, что и как. Можно и у мачехи спросить, она семерых родила, но как увидеться с Жубаржат? Пусть она живет всего в пятнадцати минутах ходьбы – в моем случае это все равно, что на Луне, разницы никакой. Придется, видно, рассказать мужу. Еще немного, и он сам обо всем догадается, ведь мне положено предупреждать его о скором приходе недомоганий, потому что супружеские отношения в такие дни – харам.
Джамалутдина нет дома с позавчерашнего утра, он в очередной раз уехал и не сказал, когда вернется. Весь последний месяц он в разъездах, не ночует дома по три-четыре дня. Возвращается всегда такой, будто не спал и не ел все это время. Я никогда не спрашиваю, где он был. Жены о таком мужей не спрашивают. Я просто встречаю его улыбкой, целую ему руку и говорю, что сейчас подам кушанья. День или два Джамалутдин ко мне не приходит, отсыпается в своей комнате. Не знаю, как другие женщины, может, они и рады, когда мужья оставляют их в покое, а я в такие ночи скучаю по Джамалутдину. Мне хочется, чтоб он приходил каждый вечер. Только я ни за что ему в этом не признаюсь, не то он решит, что я развратная.
С того дня, как Мустафа рассказал о последнем дне жизни Зехры, внутри меня произошло раздвоение. Одна моя половина боится и осуждает Джамалутдина, вторая – страстно желает его. За то время, что мы женаты, я успела хорошо узнать мужа и не могу поверить, что он способен на убийство женщины, которая родила ему сыновей, даже если она сбежала к другому мужчине. Да, Джамалутдин немногословен и суров, в его доме царят порядок и послушание, но при этом он умеет смеяться, всегда готов выслушать и не сердится без причины. Ко мне он относится хорошо, уж точно лучше, чем большинство мужей относятся к своим женам.
Вначале я боялась вызвать неудовольствие Джамалутдина своей неловкостью, но потом поняла: он терпеливо относится к моим попыткам стать хорошей женой, и, быть может, именно поэтому все у меня со временем стало получаться. Я уже почти забыла, при каких обстоятельствах Джамалутдин оказался вдовцом.
Разговор с пасынком вернул прежние страхи. Несколько ночей после того разговора я была неспособна впустить в себя Джамалутдина, так что он оставил попытки, дав мне время оправиться, как ему казалось, от солнечного удара. Мне понадобилось три дня, чтобы осознать: он теперь мой господин, и что бы ни сделал с первой женой, он имел на это полное право, а мне до того не должно быть дела.
Несмотря на страх, я успела привязаться к Джамалутдину, а больше всего к нашей супружеской близости. Кроме как в спальне, мы почти и не общаемся, если не считать коротких бесед во время завтраков и обедов, когда я стою у стола или, с его позволения, присаживаюсь рядом. Едва Джамалутдин дотрагивается до меня, я начинаю дрожать от предвкушения. Когда он меня раздевает, я готова делать все, что он велит. Тут уж не до Зехры, и, наверное, только это меня и спасает от мыслей о ней.
Забыв про лук, я закрываю глаза. Представляю, как рождается ребенок и Джамалутдин палит в воздух из ружья, оповещая все село, что я подарила ему сына. Пусть это не первый его сын, но зато наш общий первенец. Мы оба счастливы и тут же начинаем думать о следующем ребенке. На мальчика приходят посмотреть Жубаржат и Диляра, а Расима-апа признает, что краше ребенка не видала.
– Вот она, прохлаждается!
Визгливый голос вырывает меня из грез, я буквально подскакиваю с земли. Тетка Джамалутдина возвышается надо мной, уперев руки в бока, жирные щеки колышутся от возмущения. Я настолько поглощена мыслями о беременности, что даже не успеваю испугаться, как получаю звонкую пощечину. Ахнув больше от неожиданности, чем от боли, прикладываю ладонь к разбитым губам. Чувствую, как текут слезы. Здесь на меня еще не поднимали руку, и я думала, только Джамалутдин имеет на это право.
– Лентяйка! – кричит Расима-апа. – Я что тебе велела? Сидеть тут, да? В небо смотреть, да? Думаешь, раз Агабаджи больная, и тебе можно прохлаждаться? Если все в этом доме начнут от работы отлынивать, кто будет готовить мужчинам еду, стирать им одежду и убирать?
– Я сейчас все сде…
– Иди, там твой муж! У него к тебе поручение.
Джамалутдин вернулся! Сердце заходится радостью, и я спешу к дому, на ходу приводя в порядок волосы и платье. Щека горит, но нет времени думать о боли, хочу скорее поделиться своей новостью. Едва я решила не скрывать от мужа подозрений, что беременна, жгучее желание рассказать распирает меня изнутри.
Джамалутдин стоит посреди кухни и жадно ест холодную баранину, заедая ее лепешкой. Одежда на нем мятая и грязная, от него пахнет потом и почему-то дымом костра. Увидев меня, Джамалутдин кладет на тарелку недоеденный кусок, вытирает руки о штанины и манит к себе. Удивленно смотрит на мою распухшую губу, но ничего не говорит.
– Сейчас соберу вам поесть, – торопливо говорю ему. – Есть жижиган-чорпа, и…
– Некогда, – прерывает Джамалутдин. – Через пару часов приедут гости. Много гостей, все мужчины. К этому времени должны быть готовы плов, шашлык и хинкал. Я привез тушу барана, она в машине. Ты должна помочь Расиме-апа, она одна не управится. Агабаджи приготовит гарнир к мясу, я уже сказал Загиду, чтоб велел жене поторапливаться. Думаю, мы засидимся допоздна, так что еды пусть будет с избытком.
– Все сделаю, как велите.
Я взволнована, но виду не показываю. У Джамалутдина и раньше бывали гости, и мы подавали в мужскую залу угощение и напитки, но, конечно, не в таком количестве и не в такой короткий срок. Сейчас надо успеть освежевать баранью тушу и приготовить несколько мясных блюд, а во время застолья подавать чайники горячего сладкого чая с мятой и кальяны. Я радуюсь возвращению мужа, но огорчена, что придется повременить со своей новостью, и кто знает, быть может, Джамалутдин не останется на ночь, а снова уедет, теперь уже с гостями.
Расима-апа раздает указания направо и налево, энергично перемещаясь по кухне. Она делает вид, будто забыла про то, что было возле сарая, но я-то знаю – едва Джамалутдин уедет, как мне снова от нее достанется.
Удивительно: Агабаджи соизволила выйти и теперь промывает в тазу рис, всем своим видом демонстрируя неимоверное страдание. Должно быть, Загид пригрозил ей всеми карами небесными, если не подчинится приказу Джамалутдина. Агабаджи ходит тяжело, переваливаясь из стороны в сторону, и живот у нее такой большой, будто там целых двое детишек. У Жубаржат был такой же, когда она носила двойню. Глаза у Агабаджи запали в глазницы, под ними темные круги, которые еще заметней на фоне бледной кожи. Внезапно мне в голову приходит мысль, что она и в самом деле может себя плохо чувствовать, а не притворяться. Тайком кладу руку на живот, мысленно прошу ребеночка не причинять мне страданий и легко появиться на свет.
Мы едва успеваем накрыть в зале стол и переложить на большие блюда плов и шашлыки, когда приезжают гости. Мустафа распахивает створки ворот, и в просторный двор въезжают три или четыре машины с затемненными стеклами. Я подсматриваю из-за кухонной занавески. Из машин выбираются бородатые мужчины и, поздоровавшись с Джамалутдином, неторопливо проходят в дом.
Мы с Агабаджи до их отъезда должны сидеть на женской половине. Все кушанья гостям носит Расима-апа, а если что срочное понадобится во дворе, на это есть Мустафа. Я выкладываю в десятилитровую кастрюлю с кипящим куриным бульоном новую порцию хинкала, и только успеваю сложить его, горячий, в миску, как за кушаньем приходит Расима-апа, и по ее лицу видно: опоздай я хотя бы на минутку, плохо бы мне стало.
– Сил больше нет, лечь хочу, не жалко вам меня, – ноет Агабаджи.
Расима-апа смотрит на ее несчастное лицо и разрешает уйти. Теперь мне придется одной управляться. Пир на мужской половине в самом разгаре. Если выйти в коридор, можно услышать нестройный гул голосов, обсуждающих что-то серьезное, потому что никто не смеется. Им может понадобиться еще чай, или хинкал закончится, поэтому на всякий случай я ставлю новый чайник и замешиваю тесто. Хинкал, если гости не попросят добавки, можно будет съесть на ужин, а про обед из-за всей этой суматохи пришлось забыть.
Мужчины остаются в доме до позднего вечера. Только когда совсем темнеет, они рассаживаются по машинам и уезжают. Наступает наш черед идти в мужскую залу – прибирать.
В комнате накурено, сизый дым клочьями висит под потолком. На столе грязные тарелки и миски с остатками еды, пустые стаканы из-под чая и выкуренные кальяны. На полу следы от грязных ботинок, и я сразу берусь за веник. Агабаджи уже спит, поэтому убираем мы вдвоем. Должно быть, Расима-апа довольна моей расторопностью, слова плохого не говорит, но и хорошего тоже. Она никогда не похвалит, но мне и не нужно – главное, чтобы Джамалутдин был мною доволен.
Когда Расима-апа отпускает меня, я понимаю, как сильно устала. Ноги тяжелые, глаза режет от табачного дыма, но нужно еще совершить омовение и прочесть молитву, прежде чем ложиться спать. Я не видела Джамалутдина после того, как он проводил своих гостей. Но он не уехал вместе с ними, иначе Расима-апа сказала бы об этом.
С замиранием сердца жду, когда он придет. Уже задремав, слышу, как открывается дверь, и сажусь в постели, улыбаясь ему.