– Прости, Салихат, – говорит она еле слышно. – Ты простишь меня, да?
– Ай, сядь скорей! – Я пытаюсь довести ее до кровати, но она упирается и не двигается с места. – Тебе в постель надо, зачем встала? Если нужно Анису принести тебе, так ты скажи, я принесу.
– Анису? – Агабаджи смотрит непонимающе.
– Расима-апа так девочку назвала. Правда, красивое имя? Она и сама будет красавицей, когда вырастет. От парней ее прятать станешь!
– Слушай, ты заботься о ней, да?
– Ты что, Агабаджи? – Я внимательно гляжу на ее лицо, и внутри поднимается страх. – И в самом деле мне отдать ее хочешь? А что Джамалутдин скажет? Что Загид скажет?
– Пойду я, лягу. – Она разворачивается и, шаркая ногами, медленно идет по коридору.
Я смотрю ей вслед, готовая кинуться на помощь, если упадет. Вдруг вижу – на полу, там, где она идет, остается ручеек крови. Совсем Агабаджи с ума сошла, думаю я, без шаровар с подкладными тряпками после родов расхаживает, если Расима-апа увидит, прибьет за такое!
Беру тряпку и старательно подтираю кровь, которая тянется до спальни Агабаджи. Я не решаюсь заглянуть в закрытую дверь, хотя голос внутри меня настойчиво советует сделать это.
Ложусь в постель, но заснуть не могу, слушаю тихое дыхание Анисы и думаю: зачем Агабаджи приходила, что за глупость вбила себе в голову. Неужто решила отказаться от девочки? Это немыслимое дело, детей у нас не бросают и в чужие руки не отдают, только если они совсем без отца-матери да близких родственников остались. Не иначе, Агабаджи умом повредилась. Видимо, это у нее от страха перед Загидом, который не сегодня-завтра вернется и все узнает. Но Джамалутдин обещал, что не даст Агабаджи в обиду, а он свое слово держит. Надо утром сказать Расиме-апа, пусть за Агабаджи присмотрит, ведь случись что, вина на ней будет.
Малышка начинает плакать. Ее плач похож на жалобный писк, так же плакали Джаббар с Рамаданом, когда, родившись, требовали грудь. Я беру ее на руки и начинаю укачивать, но она не хочет засыпать, только смотрит на меня мутными глазенками и издает одинаковые звуки. Тогда я иду с ней на кухню, набираю в чайную ложку немного воды и осторожно вливаю в крошечный ротик. Аниса жадно зажимает ложку деснами, но это ведь не материнская грудь, поэтому девочка возмущенно выпихивает ложку изо рта и плачет с новой силой.
Выхода нет, надо нести ее к Агабаджи. Даже если она и не хочет кормить дочку, раньше утра молока все равно не найти. Попытаюсь ее уговорить, а если Агабаджи вконец заупрямится, позову Расиму-апа. Та разозлится, что с постели подняли, но поймет, зачем я это сделала, еще и спасибо скажет. Девочка и так слабенькая, а без еды совсем умереть может.
Странно – дверь в комнату Агабаджи открыта, внутри никого нет. Может, в уборную пошла? Положив Анису на смятую постель, выхожу обратно в коридор и смотрю на пол. Так и есть, кровавый след тянется в сторону, противоположную кухне, откуда я только что пришла. Я иду по следу, но он почему-то не заканчивается возле уборной, а ведет дальше, к выходу на двор. Засов откинут, хотя Расима-апа перед сном все двери проверяет, чтобы заперты были.
Мне становится страшно. Куда отправилась Агабаджи в такой час, да еще раздетая? Что бы она там себе не решила, это явно не к добру. Надо пойти поискать ее, не могла она далеко уйти в таком виде. На мне самой только рубашка, поэтому я надеваю юбку, накидываю платок и выбегаю во двор, тихо окликая Агабаджи по имени.
Тьма стоит кромешная, ничегошеньки не видно. Я добегаю до ворот, но они заперты, значит, Агабаджи не выходила наружу, это хорошо. Но двор большой: если считать сад и хозяйственные постройки, до утра можно искать. Вспоминаю про фонарь, который Джамалутдин держит в прихожей. К счастью, я нашла его сразу, включила – работает. Теперь я чувствую себя куда увереннее, держа фонарь в вытянутой руке. Он яркий, освещает все кругом, выхватывая из темноты то дерево, то сарай, то навес, под которым сушатся фрукты.
Агабаджи нигде нет. Я продолжаю выкрикивать ее имя, теперь уже в полный голос, потому что отошла далеко от дома и не боюсь разбудить детей или Расиму-апа. Но зато я боюсь, что мои поиски будут бесполезными, а еще темноты, и мой голос иногда прерывается.
Если бы я звала ее в тот момент, когда проходила мимо сарая с садовыми и огородными инструментами, то нипочем бы не услышала звук, который заставил меня остановиться. Это странный звук, будто хрипит раненое животное, и он точно доносится из глубины сарая, из-за приоткрытой двери. Меня охватывает ужас, но я должна туда войти и посмотреть. Что-то – уж не знаю, внутренний голос, или предчувствие, или что еще – отчаянно кричит мне: там Агабаджи.
Распахиваю дверь. В сарае ужасно темно, и я свечу вглубь фонарем. Мой взгляд сразу устремляется мимо лопат, грабель, ведер и мешков туда, где Агабаджи, вися под потолочной балкой, извивается, вцепившись в затянутую вокруг шеи веревку в отчаянном желании освободиться. Под ней валяется фанерный ящик из-под удобрений, от которого она оттолкнулась, когда накинула петлю.
Агабаджи еще жива, но глаза уже закатила, ее ноги мелко дергаются. Не выбирая, я хватаю из кучи сложенных у стены инструментов длинный изогнутый нож, который непонятно для каких целей здесь лежит, но уж точно, чтобы помочь мне спасти Агабаджи. Фонарь, отброшенный в сторону, светит вверх, прямо ей в лицо. Я забираюсь на ящик и пытаюсь дотянуться до веревки, одной рукой крепко обхватив Агабаджи, чтобы не извивалась так и не затягивала веревку еще туже. Сейчас жена Загида мне ужасно мешает, и, кажется, я ругаюсь сквозь зубы, а потом, захлебываясь от слез, взываю к милости Аллаха, чтобы дал мне достаточно сил осуществить задуманное. Мой бедный малыш толкает меня изнутри, ему явно не нравится, что я не лежу в постели, как полагается прилежной матери, а занимаюсь таким странным делом.
Я пилю веревку, но, видимо, нож затупился от долгого использования, потому что нитки, из которых она сплетена, поддаются лезвию неохотно, лопаясь одна за другой, а не все разом. Веревка крепкая, в палец толщиной. И где только Агабаджи такую откопала?.. В тот момент, когда мне наконец удается ее перерезать, жена Загида уже не хрипит, она тяжело падает на земляной пол, присыпанный свежей соломой, и не шевелится.
Теперь надо снять петлю с ее шеи. Веревка затянута так туго, что на коже вспух синюшный, с кровоподтеками, рубец. Я орудую ножом, стараясь не проткнуть лезвием шею, мне мешают слезы, которые все текут и текут, из-за них перед глазами мутная пелена, приходится то и дело останавливаться, чтобы вытереть их рукавом. При этом я не устаю звать Агабаджи, чтобы она знала, что я тут, не бросила ее. Я тяну веревку руками, сдирая в кровь кожу на пальцах, и когда она все-таки поддается, плачу, теперь уже от счастья.
Стаскиваю веревку через голову Агабаджи, а потом хлещу ее по щекам что есть силы и давлю ладонями на грудь, хотя толком не знаю, зачем это делаю. Агабаджи не дышит, не шевелится. Тут я вспоминаю, что колонка совсем недалеко от сарая, и, схватив жестяное ведро, несусь к ней, не разбирая в темноте дороги. Всхлипывая, качаю воду, она течет невыносимо медленно, я чувствую, что уходят секунды, на протяжении которых Агабаджи еще можно оживить.
Тащу в сарай почти полное ведро и опрокидываю на Агабаджи. Поток ледяной воды льется ей на грудь и голову, и в какой-то ужасный момент уверенность, что все это зря и уже ничего не поможет, становится невыносимой. Но вдруг я вижу шевеление, такое слабое, что сначала мне кажется – глаза меня обманывают, принимают желаемое за действительное.
Но нет, веки Агабаджи дрожат, словно она силится их открыть и не может. Левая рука медленно тянется к шее, проводит по ней сначала осторожно, потом сильнее. Агабаджи вздрагивает всем телом, издает сдавленный крик и, открыв глаза, резко садится. Она оглядывает невидящим взглядом сарай с дрожащими по стенам тенями от фонаря, меня, перевернутый ящик и обрывки веревки, а потом начинает плакать. Пусть, думаю я, обессилено опускаясь рядом, не буду ее пока утешать, теперь ее очередь поплакать, я вон сколько слез из-за нее сегодня пролила.
Мы сидим друг против друга. Я пытаюсь осмыслить, что спасла Агабаджи жизнь, и еще – что она едва не покончила с собой. За такой грех двери рая теперь закрыты для нее, ведь сказано в Коране, что жизнь человеческая бесценна, и когда нам уйти в мир иной, решает только Аллах. Как она могла решиться на такое? Пытаюсь вспомнить случаи самоубийств в нашем селе и не могу. Ай, до какого отчаяния надо дойти, чтобы накинуть веревку на шею и оттолкнуть ящик!
– Зачем ты это сделала? – хрипит Агабаджи и начинает трястись от холода.
Наверное, она имеет в виду, зачем я спасла ей жизнь. Но на такие вопросы отвечать как-то не принято.
Я снимаю платок и набрасываю ей на плечи, но, конечно, этого мало. Рубашка Агабаджи мокрая насквозь, с волос стекает вода. Стараясь не смотреть на жуткий след на ее шее, я успокаивающе глажу Агабаджи по голове, сжимаю ледяные руки, пытаясь их согреть, и говорю, что надо идти в дом, переодеться в сухое и лечь под одеяло.
Агабаджи послушно поднимается, тяжело опираясь на мое плечо, и мы медленно идем к дому в темноте теплой летней ночи. Она молчит, видимо, говорить ей очень больно, и та фраза была единственной, на которую она оказалась способна. Едва мы заходим в прихожую, я слышу многоголосие детских плачей: надрывается Рамадан, ему вторит Аниса, у которой от голода прорезался голос, а бедный Джаббарик рыдает и громко меня зовет, стоя в пустом коридоре в обмоченной рубашонке. Меня охватывает злость на Расиму-апа, которая продолжает спать, хотя должна бы услышать плач и выйти узнать, что стряслось. Я прислоняю Агабаджи к стене, по которой она тут же сползает на пол, хватаю Джаббара, целую залитое слезами личико, говорю, что мама вернулась и ему больше нечего бояться. На младших сил уже не хватает. Я открываю дверь к Расиме-апа и кричу, что случилось несчастье.
Едва тетка Джамалутдина, заспанная и растрепанная, появляется на пороге, дальнейшее перестает меня интересовать. Я устала, ужасно устала. Пусть Расима-апа суетится вокруг Агабаджи, призывая Аллаха в свидетели, что она была ей заместо матери, – я свое дело уже сделала. Надо бы покормить Рамадана, но не могу. Поэтому просто беру его с собой в кровать, с другой стороны укладываю Джаббара и, обхватив живот с притихшим внутри малышом, взываю к Всевышнему: «Прошу, Аллах Всемилостивый и Справедливый, сохрани жизнь ребенку в моем чреве!..» А потом все пропадает, поглощенное мгновенным, похожим на обморок, сном.