Слова Исаии: «Он был презрен и умален пред людьми – муж скорбей и изведавший болезни – он был презираем, и мы отвращали от него лицо свое». Эти слова прозвучали ему как предвещание, и пророчество исполнилось в нем. Мы не должны бояться такой фразы.
…Каждое произведение искусства – исполнение пророчества; каждое произведение искусства есть преображение идеи в образ.
И каждое человеческое существо должно быть исполнением пророчества, ибо каждое человеческое существо должно воплощать какой-нибудь идеал в планах Бога или человека.
Христос нашел тип и установил его, и, по прошествии столетий, осуществилась мечта поэта, родственного Виргинию, писавшего в Иерусалиме или в Вавилоне о том, чье пришествие ожидал мир: «Столько был обезображен паче всякого человека лик его, и вид его, – паче сынов человеческих», – это отметил Исаия между отличительными признаками нового идеала.
Всего прискорбнее для меня в истории то, что христианское Возрождение, создавшее собор в Шартре, цикл легенд о Короле Артуре, жизнь Cв. Франциска Ассизского, искусство Джотто и «Божественную Комедию» Данте, – не могло больше двигаться вперед по своему пути, но было задержано и остановлено печальной памяти классическим Возрождением, подарившим нас Петраркой, и фресками Рафаэля, и архитектурой Палладио, и оцепенелыми формами французской трагедии, и собором Cв. Павла, и творчеством Попа – словом, всем тем, что является извне, вытекает из мертвых правил, вместо того чтобы исходить изнутри, из глубин животворящего духа.
Но везде, где есть романтическое движение в искусстве, там есть, в каком бы то ни было образе, Христос или душа Христа.
Он – в «Ромео и Джульетте», и в «Зимней сказке», и в провансальской поэзии, в «Старом моряке» Кольриджа, и в «Belle Dame sans merci», и в чаттертоновской «Балладе о милосердии». Ему – мы обязаны удивительным разнообразием людей и вещей.
«Несчастные» Гюго, «Цветы Зла» Бодлера, сострадание – в русских романах, Верлен и его поэзия, цветные стекла, и обои, и работы в стиле Кватроченто – Бёрн-Джонса и Морриса, – все это принадлежит Христу, так же как колокольня Джотто, Ланселот и Джиневра, Тангейзер, мучительные, романтические, мраморные создания Микеланджело и готический стиль, а также любовь к детям и цветам, ибо для тех и других осталось так мало места в классическом искусстве – едва лишь достаточно, чтобы они там могли расти и играть.
Богатство фантазии в самом существе Христа делает Его живым средоточием романтизма.
Смелые тропы и фигуры в драмах и балладах созданы фантазией других; но Иисус из Назарета создал себя сам, своей собственной фантазией.
Вопль ужаса Исаии имеет на деле не больше отношения к Его появлению, чем песнь соловья к восходу луны, – не больше, но, может быть, и не меньше. Он столько же был отрицанием, сколько подтверждением пророчества. На каждое ожидание, на нем исполнившееся, приходилось другое, которое он опровергал.
«Во всякой красоте, – говорит Бэкон, – есть некоторая странность пропорций».
И, по слову Христа, все рожденные в духе, т. е. те, кто, как Он, – суть стихийные силы, подобные ветру, который «дышит, где хочет, но никто не знает, откуда приходит и куда уходит». Потому он так чарует художников.
В нем есть все красочные элементы жизни: тайна, новизна, пафос, вдохновение, восторг, любовь. Он обращается к вере в чудесное и создает то настроение, посредством которого единственно он только и может быть понят.
С радостью думаю я, что если он всеобъемлющая фантазия, то ведь и мир имеет ту же сущность.
В «Дориане Грэе» я сказал, что величайшие грехи мира совершаются в мозгу.
Но и все совершается в мозгу. Мы не знаем того, чего мы не видим глазами и не слышим ушами. Глаз и ухо, в сущности, – лишь каналы для передачи, адекватной или неадекватной, чувствительных впечатлений. Это в мозгу – алеют маки, благоухает яблоко и поет жаворонок.
С некоторого времени я работаю с горячим рвением над теми четырьмя стихотворениями в прозе, что говорят о Христе. К Рождеству мне удалось достать себе греческое Евангелие. И каждое утро, прибрав свою камеру и вычистив свою оловянную посуду, я читал немного Евангелия, первые стихов двенадцать, которые мне попадались наудачу.
Восхитительно начинать так день. Каждому следовало бы это делать, даже тому, кто ведет неправильную, бурную жизнь.
Евангелие – кстати и некстати – до такой степени затаскивают, что его свежесть и наивность, его простая, романтическая прелесть пострадали от этого. Нам слишком часто читают его и слишком плохо; а всякие повторения убивают душу. Но когда возвращаешься назад, к греческому, то чувствуешь себя так, как будто вышел из узкой земной комнаты в сад лилий.
Я никогда не мог примириться с мыслью, что мы можем знать подлинные слова Христа лишь из перевода с перевода. Теперь же я с восторгом думаю, что, поскольку возможна между ними беседа, Хармид мог бы слушать его, Сократ философствовать с ним, Платон понимать его; и что он действительно сказал: «Аз есмь пастырь прекрасный»; и когда он думал о лилиях полевых, что не работают, не прядут, – и слова его в точности гласили: «поучитесь у лилий полевых – как растут они: не трудятся, не прядут».
И последний вопль его, как передает его нам Иоанн, именно таков: «Свершилось» – ничего больше.
При чтении Евангелий – в особенности того, что было написано самим Иоанном, или кем-нибудь из ранних гностиков, принявшим на себя его сан и его имя, – я вижу, как фантазия постоянно берет у него верх надо всем, что это – основа всей его духовной и материальной жизни. И дальше, я вижу, что для Христа фантазия была только одним из видов любви; любовь же была владычицей в полном смысле слова.
Недель шесть тому назад врач разрешил мне есть белый хлеб вместо грубого черного или бурого хлеба – нашей обычной тюремной пищи. Для каждого это лакомство. Для меня же это так много, что я после каждой еды осторожно подбираю все крошки, оставшиеся на моей оловянной тарелке или упавшие на грубую скатерть, которою покрывается стол, чтобы не загрязнить его.
Я делаю это не из голода – теперь мне дают есть совершенно достаточно, а просто затем, чтобы ничего не пропадало из того, что дается мне. Так следовало бы поступать и с любовью.
Христос, как все обаятельные личности, обладал даром не только сам говорить прекрасное, но также и других заставлять говорить себе прекрасное.
Я люблю историю, которую рассказывает Марк о греческой женщине: когда Христос, чтобы испытать ее веру, сказал ей, что он не может отдать ей хлеб детей Израиля, она ответила ему: «И щенки – ηυναρια – едят под столом крохи, падающие от детей».
Большая часть людей живет для любви и восхищения. Мы должны бы жить любовию и восхищением. Если нам выказывают любовь, мы должны бы сознавать, что мы совершенно недостойны ее. Никто не заслуживает быть любимым.
Тот факт, что Бог любит людей, доказывает, что в божественном распределении идеальных благ написано, что вечная любовь должна быть дарована вечно недостойному, или же, если эта мысль слишком горька, можно сказать так: каждый заслуживает любви, только не тот, кто думает, что он заслуживает ее.
Коленопреклоненно следовало бы принимать таинство любви; и «Domine, non sum dignus» («Господи, я недостоин») должно быть на устах и в сердце тех, кто приемлет его.
Если я когда-либо еще напишу новое художественное произведение, у меня существуют две темы, о которых и в которых мне хотелось бы высказаться.
Во-первых, «Христос как предвестник романтического движения в жизни»; во-вторых, «Жизнь художника, рассматриваемая в ее отношении к поведению».
Первая тема, разумеется, очень завлекательна; потому что в Христе я усматриваю не только существенные признаки высшего романтического типа, но также и неожиданность и даже прихотливость романтического темперамента. Он нашел слово.
Дети представлялись ему образцом, к которому надо стремиться. Он указывает на них как на пример для родителей; по-моему, это и есть главное назначение детей, если только совершенное может иметь цель.
Данте описывает человеческую душу, как она выходит из рук Творца, «плача и смеясь, как маленькое дитя». И Христос признавал также, что душа каждого должна быть, «как девочка, что резвится, плача и смеясь…» – «guisa di fanciulla che piangendo e ridendo pargoleggia».
Он чувствовал, что жизнь переменчива, текуча, деятельна и что она умирает, когда ей стараются придать стереотипную форму.
Он понимал, что людям не следует слишком серьезно относиться к материальным вопросам дня, что в непрактичности есть что-то великое и не надо слишком много заботиться о повседневном. Не заботятся птицы небесные – зачем заботиться людям…
Пленительны слова Его: «Не пекитесь о завтрашнем утре! Жизнь не больше ли пищи? И тело не больше ли одежды?»
Последнее мог бы сказать эллин; так много тут греческой мысли и чувства. Но один Христос мог сказать и то, и другое вместе, и всю жизнь свести для нас к этим немногим словам.
Его мораль всецело основана на сострадании, как оно и должно быть. Если бы Его единственные слова были: «много грехов отпустится ей, ибо она возлюбила много», то за одно такое слово стоило умереть.
Его справедливость есть справедливость чисто поэтическая, какой именно она и должна быть. Нищий попадает в царство небесное, потому что он был несчастен. Лучшего основания я не могу представить себе.
Люди, работавшие в винограднике один час прохладным вечером, получают такую же плату, как те, кто трудился весь день под палящим солнцем.
И почему бы нет? Никто, вероятно, и не заслуживал ничего. А быть может, они были совсем разные люди?
Христос не выносил этих тупых, мертвящих, механических систем, которые относятся к людям, как к вещам. Для Него законов не было, были одни лишь исключения, как будто никто и ничто на свете никогда не имели себе подобных.