Гергей РакошиСальто-мортале
Гергей Ракоши принадлежит к тому поколению, чью молодость опалила война. Он родился в 1924 году в Будапеште, был мобилизован в конце войны; вполне понимая всю ее бессмысленность, дезертировал, пережил плен и вернулся уже в новую Венгрию. Окончил сельскохозяйственный институт, работал, освоил не одну специальность — и начал писать, благо впечатлений накопилось немало. С конца пятидесятых годов в газетах и журналах появляются новеллы, очерки Г. Ракоши. Знание жизни и острая сатирическая жилка характерны для его письма. Склонен он и к гротеску — такова, например, его повесть «Гигантская тыква», которую он называет «любимейшим своим детищем». В ней получили своеобразное отражение волюнтаристские методы руководства хозяйством страны. Ракоши писал по этому поводу: «Удручающие воспоминания лишь тогда перестают быть удручающими, когда превращаются в воспоминания, которые более не тревожат наших снов, когда мы уже можем над ними смеяться. Смеяться и говорить о них вслух».
Г. Ракоши — автор нескольких книг. Среди них — сборник рассказов и повесть «Гигантская тыква» (1969), роман «Взгляните, братья мои» (1976).
Повесть «Сальто-мортале» опубликована в 1970 году. Искренняя интонация, важная тема ее — обретение молодыми людьми своего места в жизни, обретение настоящей любви — делают это произведение значительным явлением в творчестве писателя.
1
Уж как я ревела, когда мы попали сюда, ночи напролет, а то и несколько раз на дню, долгими неделями, — просто ужас. Хотя я и была исполнена решимости, ярости и все такое прочее, — дескать, я себя покажу, мы себя покажем, но уже в первые же дни я сникла. Можно показать себя на легкой, короткой дистанции — я много раздумывала над этим. Скажем, так: широкая площадь, толпа, охи да ахи, успокоительные распоряжения милиции, а там, напротив, клубы дыма до неба, рвущиеся ввысь языки пламени: горит дом, издалека волнами накатывает вой сирен пожарных машин, а в паузах с той стороны прорывается леденящий кровь человеческий вопль. И тогда я, нет, — мы с Дюлой расталкиваем стоящих перед нами людей и мчимся через площадь — рука об руку, — не обращая внимания на запретительные возгласы, свистки, крики ужаса, сыплющийся дождь искр, рушащиеся балки, а затем, набросив на голову пальто, исчезаем в извергающей дым подворотне.
Да, я всегда ощущала в себе достаточно силы и решимости для такого поступка и теперь, наверно, уже могу сказать почему. По-моему, тут два решающих обстоятельства. Первое: чем бы это ни кончилось, все произойдет сразу, мгновенно. Второе: там, снаружи, за тобой с трепетом наблюдает сочувствующая толпа, и сознание этого — огромная сила, она делает человека способным на все, даже на смерть.
Ну, а если человек споткнется на длинной дистанции, скажем, пересекая пустыню, и при этом не будет ощущать на себе ни сочувственных, ни участливых взглядов, вот тогда мелькнет у него мысль: «Чего ради?», и он бросится на землю, и былинки покажутся ему гигантскими ощетинившимися мечами, и сдастся, хотя, быть может, остались в нем еще силы.
Я сдавалась уже не раз и по-разному, однажды сдалась совсем, но Дюла всегда так или иначе вытаскивал меня из беды — однажды довольно необычным образом, так, что и не было его рядом. Я все расскажу.
Банальные эти примеры я привела только потому, что я и Дюла… что мы с ним… нет, не могу я так сразу. Вот уже три года, как мы живем здесь на мельнице, на берегу речушки. Когда-то это была водяная мельница, но ее механизм давным-давно разобрали. И на ней десятилетиями жили люди, но потом, когда развернулось жилищное строительство, они оставили ее и переселились в деревню. До деревни отсюда с полкилометра, от нас ее отделяет речка и заливной луг, весной и осенью он превращается в настоящее море, и тогда нам приходится карабкаться наверх между холмами с виноградниками до шоссе, ведущего через лес, и в таком случае от нас до деревни выходит больше двух километров. Но мы не жалели об этом, потому что первые полтора-два года от деревни веяло на нас тихой ненавистью; тот, кто на собственной шкуре не испытал ничего подобного, представить себе этого не может. Да что я говорю! Тихая ненависть? (Эти речевые штампы вроде репейника.) Какая уж там тихая. На общем собрании, когда председатель представил нас, точнее Дюлу, и объяснил, для чего он, Дюла, ему понадобился, Дюле слова не дали сказать — разразилось форменное землетрясение. Те, кто теснились в коридоре, с такой силой навалились на дверь, что дверная рама вместе с расхлюстанными створками и люди рухнули на задние парты, весь класс заходил ходуном от грузного топота множества ног. В облаке пыли от отвалившейся штукатурки люди в изодранной одежде, а кое-кто и с расквашенным носом, грозили нам кулаками; Балаж Щука, который, как мы впоследствии воочию убедились, таскал от молотилки к машине по два мешка зараз, сидел на школьной парте, так он так подпрыгнул, что парта повисла у него на пояснице, — он разодрал ее, словно картонную коробку, и одну половину швырнул в окно. А окно-то было закрыто. И еще возгласы, — рев.
«Мы никому не позволим ставить опыты на нашей шкуре! Прошли уже те времена, когда мы своей собственной метлой выметали со своих же чердаков свое собственное зерно!» И отборнейшая ругань. Один криворукий сзади вскочил на парту и показал нам латаный-перелатаный зад своих вельветовых штанов. «Вот как мы зарабатываем на этой суке-земле. Не хватало еще посадить нам на шею дармоедов, чтобы вконец загнать нас вот сюда!» И тут он так рванул штаны, что они лопнули и разошлись надвое. Впоследствии председатель рассказал нам историю этого криворукого, Рема Кукуружняка, вероятно, для того, чтобы мы не принимали случившееся так близко к сердцу. «Председатель, конечно, не станет орать и рвать на себе одежду, но все же ему надо стараться понять всякого человека, даже такого вот деревенского дурачка. Иногда лучше это делать исподволь, но разобраться в человеке ты обязан. В ком нет к этому ни способностей, ни наклонности — кто знает, что хуже, — но он все же становится во главе пусть даже самого маленького коллектива, тому грош цена. Я вижу, Магдика, у вас все лицо раскраснелось, а муж ваш как мел белый — навел на вас красоту этакий прием. И неудивительно. Но пока не надо ничего говорить. Прежде чем вы скажете, останетесь вы у нас или нет после всего этого, позвольте, я расскажу вам, как покалечился этот Рем. Уже одно имя чего стоит. Родственники его живут в Югославии, и он не перестал переписываться с ними, тогда как многие перестали. Нашей землей никогда нельзя было похвастаться, ни в прошлые времена, ни в нынешние. Тут и из большого урожая много заготовить невозможно. А этот Кукуружняк, как я уже говорил, и переписываться продолжал, когда другие давно уже бросили, и не припрятывал ни зернышка даже из самого малого урожая, когда другие и пшеницу, и рожь, и кукурузу — все закапывали, все, что только можно, — под кучей навоза, в погребе, в хлеву, просто под деревом — если, мол, что найдут, есть еще тайничок, найдут второй, есть третий… А Кукуружняк говорил: «Пусть у меня руки отсохнут, если я, как вор, буду прятать то, что выцарапал собственными ногтями из этой чертовой глины с камнями!» Если из богатого урожая на госпоставку заберут много — всегда еще порядочно останется. Если заберут много из бедного — и тогда что-то останется. Но если из бедного забирают все — тогда ничегошеньки не остается. Так и оказался Рем Кукуружняк на исходе осени с женой, двумя детьми, одним подсвинком и ни с чем больше. В тот же день пошел он через Верхний лес в третью деревню, там у нас находился сельсовет, там же проживал и ветеринар. Сначала он зашел в сельсовет и рассказал что и как. «Сколько весит свинья?» — спросил председатель совета. «За восемьдесят, но на девяносто не потянет», — ответил Рем. «Тогда зря ты пришел, мужичок, скотину ниже ста десяти кило резать запрещено». «Но я же сказал, что и как, мне нечем ее кормить». — «Имеется постановление», — отвечает председатель. — «Но мне же ни детей кормить нечем, ни жену. Если и есть такое постановление — вообще-то я знаю, что есть, — затем и пришел, что, если я его не нарушу, свинья подохнет. А если подохнет свинья, то и все мы подохнем. Коровы у нас нет, хлеба нет. Ничего нет. Будто не знаете! Потому и приходят теперь к вам». Председатель покачал головой, пожалуй, еще и подмигнул: «Если уж очень подопрет нужда, отыщется небось какой-нибудь припасец». — «Нет!» — «Не надо здесь орать», — говорит председатель. — «Нет!!» — «Хоть немножко, да отыщется!» — «Ничегошеньки не отыщется! Ничего! Я не вор!» — «Сейчас же оставьте помещение!» — сказал председатель. И пошел Кукуружняк к ветеринару, рассказал слово в слово, что произошло утром у него дома, и что теперь здесь, в здании совета, а потом вытаскивает из кармана бумажку в пятьдесят форинтов. «Вот все мои деньги». — «Что за идиот, что за дурак, — подумал ветеринар, — учиняет скандал в совете, и хочет, чтобы я после этого… — Он отпихнул от себя деньги. — Ишь, что придумал!» — «Да мне только бумажку, что свинья не жрет. Что-нибудь в этом роде. Одну строчку и печать! Она и вправду не жрет. Нечего ей жрать». — «Нельзя», — отвечает ветеринар. «Но я же знаю, — говорит Кукуружняк в отчаянье, — что вы, господин доктор, другим иной раз…». — «Пошел к черту!»- заорал ветеринар. Кукуружняк со своей полсотней завернул в корчму. Хотел все хорошенько обдумать. Рожь и пшеницу он посеял, да к тому же вручную и разреженно, если б смог, собрал бы теперь с земли все по зернышку. Больше ничего в голову не приходило. Оставалось только одно, и он отправился домой, чтобы сделать то, что задумал. По дороге, в ночном лесу он громко повторял: «Больше делать нечего!» Спешил и все прибавлял, прибавлял шагу. Дома он даже не присел, повязал бывший когда-то голубым фартук, вытащил из ящика сапожный нож и позвал жену, она сразу выбежала во двор, видно, даже и не засыпала. «Одевайся», — сказал Рем босой дрожащей жене, которая стояла в белой полотняной рубахе. «Ты получил бумагу?» — спросила она. «Одевайся!» — «Получил?» — «Неси синюю кастрюлю под кровь». — «Значит, нет?!» — «Воду, чтобы ошпарить, потом успеем подогреть, лишь бы управиться со всем так, чтобы никто не пронюхал!» Жена по-прежнему стояла неподвижно, в рубахе, как вышла. «Я тебе не помощница!»- сказала она наконец. «Скажем потом, что ее паралич хватил». — «Нет», — сказала жена. «Нет?» — «Нет. Я боюсь». — «Одевайся, мать твою перемать!»- заорал Рем и принялся тормошить ее. «Нет, нет, нет! Я боюсь!» — «А меня не боишься?» — «Тебя нет», — жена потянулась к нему, чтобы он видел, как она ему доверяет. Тогда Рем полоснул ее ножом, и, не дожидаясь, когда она упадет, с такой же яростью бросился в хлев, ощупью в темноте вытащил за хвост свинью, чтобы зарезать ее. Но вместо уха он схватил ее за рыло и, когда вонзил нож, зубы животного искромсали ему всю левую руку. Я был тогда на суде, ему дали восемь лет, но я так и не мог понять, сколько