сь, мой господин», — сказал Малыш. «Как это произошло?» — «За пальмовой рощей. Во время состязания. Я хотел вырваться вперед со своим верблюдом, правоверные поставили на него последние дирхемы, потому что мой верблюд был хорош, да и я, пожалуй, был не плохим гонщиком — но хорош я был или плох, пусть об этом судят другие, верно одно — я всегда погонял верблюда с таким чувством, как будто это было в первый или последний раз в моей жизни. И тогда там, за пальмовой рощей, когда я хотел вырваться с моим верблюдом вперед, я вдруг оказался зажатым между двух других верблюдов, упал, и по моей правой руке ударил копытом верблюд». — «Ну и?» — «Больше я ничего не помню. Я потерял сознание». — «Дальше!» — «Я очнулся у себя дома, меня отхаживала моя младшая сестра». Везирь склонился к Харуну ар-Рашиду: «Это та самая девушка, — прошептал он, — один глаз которой плакал, а другой смеялся». — «Что потом?» — «Через несколько дней я встал на ноги, на руке уже ничего не было видно, только…» — Он замолчал. «Продолжай!» — «Я пришел за верблюдом и явился на работу к заведующему гонками. Он посмотрел на мою руку и сказал, что он, право, не знает, как со мной быть, мне следует пойти в Центр предприятий верблюжьего спорта. Это, разумеется, очень далеко, на другом конце города, я попросил верблюда и поехал на нем. Я ходил из зала в зал, от одного муфтия к другому. Один аллах знает, почему это так: чем меньше зал, тем больше муфтиев в нем сидит, а чем больше зал, тем меньше в нем муфтиев. Сколько муфтиев я обошел, мой господин, хоть колесуй меня, я не мог бы сказать, но клянусь пророком: число муфтиев, ведающих делами верблюдов, больше числа верблюдов, жующих жвачку в наших верблюжатнях». — «Но ведь тогда, мой везирь, — обратился халиф к Джафару, — не каждый четвертый дирхем и динар катится в мою казну, муфтии-верблюжатники подслащивают на них медом свою кунафу. Продолжай, Малыш, с того места, где остановился». — «Ну так вот, я ходил от муфтия к муфтию, но слышал от каждого один и тот же ответ: ты теперь уже не можешь гонять верблюдов и для тебя лучше всего подыскать себе другую работу. Заведующий гонками уже известил их, что передал моих верблюдов на попечение другому гонщику. Я уверял, что и теперь смогу гонять верблюда, ведь опытный гонщик все равно держит узду одной рукой. Так-то оно так, но чем ты будешь держать хлыст? Ничем, я не пользуюсь хлыстом. Такого не бывает, хлыстом надо пользоваться, только помощник гонщика может обходиться без хлыста. Я не помощник гонщика, но обхожусь без хлыста. Тогда мне сказали, чтоб я не спорил с ними, они эксперты по верблюжьим делам, и халиф посадил. их туда, где они сидят, потому, что во всем халифате они лучше всех знают толк в верблюдах. Как я смею не соглашаться с ними, чего я добиваюсь, я, который, наверное, даже не знает научного названия верблюда. Дромадер, так мы его обычно называем. Они так хохотали, что попадали наземь, а тем временем меня уже окружила толпа. Дромадер! Ха-ха! Дромадер!! — смеялись они. Что и говорить, лучше уж закрой рот, ведь они-то знают, что в таком состоянии человек не может гонять верблюдов. Как не может, сказал я, ведь я приехал на верблюде, вон он стоит там внизу перед канцелярией, привязанный к пальме. Все бросились к окну. Один сказал: «Глядите-ка, верблюд!» Другой: «И это верблюд?» Третий: «Неужели так выглядит верблюд?» Четвертый: «Да ведь это вовсе не верблюд!» Пятый: «Верблюд-то верблюд, да только увечный, даже отсюда видно, что он горбатый!..» Они молвили слово против слова, вцеплялись друг другу в бороды, грызлись и в конце концов все запутались. «Правоверные эксперты! — вскричал я. — Ну, а с моим-то делом как будет?» Тут они напустились на меня и сказали, что уладят мое дело, что всему причиною я со своей увечностью, со своим горбатым скакуном, они принялись колотить и дергать меня так, что вытряхнули меня из моего халата. Я вырвался из их рук, сломя голову сбежал вниз и вернулся на верблюде в верблюжатню. Там я удостоверился, что моих верблюдов в самом деле передали другому». — «Кому?»- спросил Джафар. «Я не хочу касаться этого вопроса». — «Призову проклятье аллаха на твою голову, чтобы ты сказал». — «Ладно, будь по-твоему. Заведующий гонками отдал моих верблюдов двоюродному племяннику, брату своей тетушки. Ему наняли двух пожилых толкателей ядра, их работа состоит в том, чтобы втаскивать его на горб верблюда, потому что аллах наградил его весом в сто двадцать килограммов». — «Ну, ему будет не так-то легко выиграть состязание», — засмеялся везирь. «Как не так! Он может выйти победителем в любое время. Лишь бы остальные крепко придерживали своих верблюдов. Можно даже разыграть таким образом великолепный финиш, большую борьбу. Одной рукой придерживать верблюда, другой играть кнутом. При этом пляшущий кнут привлекает к себе куда больше внимания, чем неподвижная рука, которая держит поводья». — «А случайно не один ли из тех, что взяли тебя в тиски и сбили наземь, предлагал тебе сто динаров?» — «Ну да… Как так?.. Клянусь аллахом, я никому… ни слова… Уж не сестра ли рассказала об этом?» — «Нет, не сестра. А что, сестра взяла бы на твоем месте деньги?» — «Не думаю. Вернее, думаю, что нет. Я уверен, что нет. Нет, нет, нет, нет!» — «Значит, ты не вполне уверен в ней». Малыш, храня молчание, на мгновение закрыл глаза и глубоко вздохнул. «Где ты теперь будешь работать?» — спросил Харун ар-Рашид. «На большом складе при одной мастерской на базаре. Там тихо, полки выстроились до потолка, на них выстроились безмолвные товары, неподвижные, как камни. Если кто приходит, шаги гулко раздаются уже издалека. Я встаю, беру записку, сам пишу записку, отыскиваю камень, отдаю его, шаги удаляются, а я снова усаживаюсь и жду среди безмолвных камней». — «Стало быть, жалеешь, что не взял тогда сотню динаров?» — «Нет, не жалею. Много думаю о скаковой дорожке, обегающей пальмовую рощу, о своих верблюдах, о тренировках на заре, собственно говоря, ни о чем другом и не думаю — но не жалею!» — «Почему же?» — «Потому что человеку нужно в первую очередь быть в мире с самим собой. Если бы я взял деньги, я бы никогда больше не смог быть в мире с самим собой. И тогда, наверное, поездки на заре не были бы тем, чем они были до этого». Тут халиф обратился со словом к Джафару: «Хорошо, мой верный везирь, ты привел ко мне как раз такого человека, какого я хотел. А теперь приказываю: вели выдать из моей казны Малышу тысячу динаров вместо ста отвергнутых. И вели восстановить его на работе на верблюжатне, пусть он получит обратно всех своих верблюдов до одного. Вели, чтобы те два гонщика, которые сшибли его на землю, больше никогда не садились на спину верблюда, — а заведующий гонками больше никогда не был заведующим, и чтоб толстый двоюродный племянник поступил работать на склад при мастерской на базаре, на место гонщика по кличке Малыш. Муфтиев — специалистов по верблюдам я навещу завтра сам, как только пурпурный свет зари разгонит ночную тьму, ибо аллах — да будет благословенно имя его! — мне свидетель, что один такой эксперт, который не может отличить инжир от граната — ведь и в том и в другом много семечек, — наносит больший ущерб стране, чем сто воров и разбойников». Джафар низко поклонился: «Слушаю и повинуюсь!»
10
Однажды я побывала у Ивана на складе. Посреди огромного, плоского, холодного и неприветливого бетонного здания, в стеклянной кабине перед грязным столом на козьих ножках лежала горка розовых, голубых и красных квитанций. Помещение было полным-полно автомобильных покрышек, тяжеленных аккумуляторов, резиновых сапог, башмаков, дождевиков, комбинезонов, а на серых от пыли, блеклых полках вдоль стен чуть ли не до потолка были навалены грудами подшипники, насосы, свечи зажигания, головки цилиндров, прокладки, поршни и множество других деталей, названия которых я не знаю.
Я не посмела спросить, освоился ли он уже с работой на складе и как он себя чувствует. Об этом нельзя было спрашивать, мне ни в коем случае, — мне, сидевшей с ним позади Гримаса с секундомером в руке и видевшей его после той или иной победы, как он поворачивает назад, чтобы проехать мимо трибун («Браво, Малыш!» — «Ты был великолепен, Малыш!» — «Ты классный наездник, Малыш!»), когда его лицо блестело не только от пота. Быть может, все, что я говорю, чепуха, быть может, игра воображения, — не знаю, но в такие мгновения даже его лошадь излучала сияние. Разумеется, она была усталой, вся в поту (в холодную погоду ее окутывал легкий белый парок) — но как-то по-гордому усталой, удовлетворенно вспотелой. Можно ли сказать о лошади, что она счастлива? Я думаю, можно. Я видела, как побеждает Ощерик, я видела, и не раз, как он после победы поворачивает назад и проезжает мимо трибун. Его лошадь тоже была усталой, его лошадь тоже была вспотелой, но надломленно усталой, унизительно вспотелой.
— Ты очень занят? — спросила я для того только, чтобы о чем-нибудь спросить.
— Иногда очень. Иногда часами без дела. В такое время я размышляю. Мне больше нравится, когда я очень занят.
Я сглотнула.
— Поначалу у меня почти все время отнимала задача, которую я поставил перед собою: я должен научиться писать левой рукой. Теперь получается, но уже неинтересно.
Он взял карандаш и написал в лежащем перед ним пустом блокноте: «Моя жизнь пошла к черту».
— Ведь правда получается?
— Получается, — ответила я, не в силах взглянуть на него.
Он заметил мое смятение. Встал, бросил карандаш на блокнот и погладил меня по голове. Он очень любил мои волосы, и, если нигде нельзя было достать яиц, он и тогда раздобывал хоть одно и приносил мне, чтобы я могла промыть волосы желтком.
— Не беда, золотая ты моя головка, не беда, понимаешь?! Раз так случилось, значит, так случилось. Вот и все. Меня, по крайней мере, никто никогда не оплевывал. И мне не приходится оплевывать себя, когда утром во время бритья я смотрюсь в зеркало. И, по крайней мере, мне есть о чем вспомнить. — Он попытался приподнять обе руки прямо от плеча, так, как если бы на финишной прямой «подбадривал» преданную, вкладывающую всю свою душу в борьбу лошадь, на мгновение его правая рука поднялась на одну высоту с левой, но почти тотчас же бессильно упала, да так и повисла вдоль тела бедняжки, словно крепко замотанная тряпкой рука «вора» на смотре служебных собак. — Эх, ведь мне все же есть что вспомнить. А если бы я потерял руку на войне, о чем бы я тогда вспоминал? О том, что и я стрелял в кого-то?