Сальто-мортале — страница 5 из 38

– Но они не вернутся, – честно предупредил Тишкин. – Кино денег не возвращает. Ты их просто потеряешь, и все.

– Ну и фиг с ими, – легко проговорила Алина. – Эти не вернутся, другие подгребут. Для того чтобы деньги приходили, их надо тратить. Если хочешь свежий воздух, нужен сквознячок.

Тишкин пил и неотрывно глядел на Алину. Он видел ее три раза. Первый раз – юную и нищую. Второй раз – смертельно больную, поверженную. И третий раз – сейчас – сильную и самодостаточную. Хозяйку жизни. Три разных человека. Но что-то было в них общее – женственности золотая суть. Женщина. Это была ЕГО женщина. Тишкина всегда к ней тянуло. И сейчас тянуло.

– А где Каравайчук? – неожиданно спросил он.

– В номере. Футбол смотрит. А что?

Тишкин все смотрел и смотрел. Она была красивее, чем прежде. Как созревшее вино.

– Ты меня еще любишь? – спросил он.

– Нет, нет… – испугалась Алина. – Вернее, да. Но – нет.

– Понял.

Эти полтора миллиона отрезали их друг от друга. Тишкин мог бы отказаться от денег, но это значило – отказаться от кино. А кино было важнее любви, важнее семьи, равно жизни.

– Ты вспоминаешь прошлое? Или хочешь забыть? – спросил Тишкин.

Алина закурила. Потом сказала:

– Прежде чем дарить, Господь испытывает. Без испытаний не было бы наград.

– Ты в это веришь?

– А как не верить. Ты же сам мне все это и говорил.

– Но я не Бог…

– Знаешь, как они здесь обращаются к Богу? «Адонаи». Это значит «Господи»…

Зазвонил мобильный телефон. Алина поднесла трубку к уху. Трубка – белая с золотом. Разговор был важный. Алина вся ушла в брови, давала распоряжения. Из нее высунулась новая Алина – четкая и жесткая, которую он раньше не знал.

Тишкин встал и попрощался. Алина на секунду отвлеклась от важного разговора.

– Оставишь мне на рецепции номер твоего счета, – распорядилась Алина.

– У меня его нет.

– Открой.

– Здесь? – не понял Тишкин.

– Лучше здесь. Вернее.

Алина снова переключилась на мобильный телефон. Она и раньше так умела. Переключаться сразу, без перехода.


Тишкин направился в свой отель.

Воздух был стоячий, совсем не двигался. Было душно и отчего-то грустно. Хотелось остановиться и стоять. И превратиться в соляной столб, как жена Лота.

Мимо пробежала кошка. Она была другая, чем в России. Египетская кошка на коленях Клеопатры: тело длиннее, уши острее, шерсть короче. Такую не хотелось взять на руки.


Тишкин разделся на берегу и вошел в море голым. Густая чернота южной ночи надежно прятала наготу. Море было теплее воздуха и обнимало, как женщина.

На лицо села муха. Откуда она тут взялась? Мертвое на то и мертвое, здесь ничего не росло и не жило. Никакой фауны. Тишкин согнал муху. Она снова села. Тишкин вытер лицо соленой ладошкой. Муха отлетела.

Неподалеку колыхалась чья-то голова.

– Что? – спросил Тишкин. Ему показалось: голова что-то сказала.

– Я молюсь, – сказал женский голос. – Я прихожу сюда ночью и говорю с Богом.

– По-русски? – спросил Тишкин.

– Нет. На иврите.

– Как это звучит?

Женщина заговорила непонятно. Тишкин уловил одно слово: «Адонаи».

– И что вы ему говорите? – спросил Тишкин.

– Ну… если коротко… Спасибо за то, что ты мне дал. И пусть все будет так, как сейчас. Не хуже.

– А можно попросить лучше, чем сейчас?

– Это нескромно.

Женщина отплыла, вернее, отодвинулась. Растворилась в ночи.

На противоположном берегу сверкали отели. После отелей шла возвышенность, и огни были брошены горстями на разных уровнях.

– Адонаи, – проговорил Тишкин, – спасибо за то, что ты мне дал: меня самого, моих родителей и мою дочь. По большому счету больше ничего и не надо. Но… – Тишкин задумался над следующим словом. Сказать «талант» нескромно. Призвание. Да. – Мое призвание мучит меня. Не дает мне спокойно жить. Разреши мне… – Тишкин задумался над следующим словом, – выразить, осуществить свое призвание. Ты же видел, как мне хлопали. Значит, людям это надо зачем-то… Но даже если им это не обязательно, это надо мне. А может быть, и тебе…

Тишкин смотрел в небо. Небо было другое, чем в России. Ковш стоял иначе.

Сальто-мортале

Александра Петровна перлась с двумя продуктовыми сумками на пятый этаж. Отдыхала после каждого лестничного марша.

Дом был старый, построенный в тридцатых годах. Без лифта, хотя место для лифта было – широкий колодец. Туда даже бросилась однажды молодая женщина. Сначала бросилась, потом одумалась, а уже поздно. Установили бы лифт, заняли бы место, и некуда кидаться вниз головой.

Александра Петровна поставила свои сумки на втором этаже. Отдышалась. Сердце тянуло плохо, мотор износился. Раньше она не замечала своего сердца, не знала даже, в какой оно стороне – слева или справа. Ее молодое сердце успевало все: и любить, и страдать, и гонять кровь по всему организму. А сейчас – ни первое, ни второе. Она устала страдать. Ей было лень жить. Жила по привычке.

Александра Петровна – начинающая старуха. Пятьдесят пять лет – юность старости. Она преподавала музыкальную грамоту в училище при консерватории. Посещала концерты. Следила за музыкальным процессом в стране. Процесс, как ни странно, не прерывался. Советский Союз рухнул, а музыка витала и парила, как бессмертная душа. Появлялись новые музыканты, ничем не хуже старых.

Интересное наблюдение: в тридцатые годы жили плохо, а строили хорошо. Дом до сих пор стоит, как крепость, – добротный и красивый.

В девяностые годы люди живут, «под собою не чуя страны», а искусства расцветают, рождаются вундеркинды. Как это понимать? Значит, одно не зависит от другого. Талант не зависит от бытия.


Александра Петровна подняла сумки и двинулась дальше. Прошагала еще два марша. Снова передых. Она подняла голову, посмотрела вверх. В доме было пять этажей. Последнее время многие квартиры раскупили новые русские. Дом был с толстыми стенами, как крепость. Таких сейчас не строят. Экономят. И конечно – местоположение в самом центре, в тихом переулке. Лучшего места не бывает. Тихо и ото всего близко.

Квартиру получил муж. Он преподавал в военной академии. Без пяти минут генерал.

Муж был на двадцать лет старше. Ровесник матери. Между ними шла постоянная война. Борьба за власть. Причина военных действий – Шура.

Мать привыкла быть главной и единственной в жизни Шуры, а муж – военный, почти генерал. Привык командовать и подчинять. В армии подчиняются беспрекословно. Не спрашивают, вопросов не задают. «Есть» – и руку под козырек.

Теща – безграмотная, шумная и деятельная – захотела взять верх над полковником, почти генералом. Это же смешно.

Полковник был прямолинейный, как бревно. Никакой дипломатии, никаких компромиссов. Это пусть интеллигенция крутится, как уж на сковороде. А у него только: «выполнять» или «отставить».

Шура металась между ними, пыталась соединить несоединимое.

Все кончилось тем, что полковник перестал замечать свою тещу. Смотрел сквозь. Вроде – это не человек, а пустое место. После ужина не говорил «спасибо». Молча ел, вставал и уходил.

Это было ужасно. Шурина мама корячилась у плиты на больных ногах, изображала обед из трех блюд. Тратила не менее трех часов. А этот солдафон садился за стол, за десять минут съедал все утро, все силы и кулинарный талант и уходил с неподвижным лицом.

Даже официанту в ресторане говорят «спасибо», хотя там все оплачено.

С другой стороны: муж – это муж. Защита, держатель денег, отец ребенка. И красавец, между прочим. Штирлиц один к одному. Только Штирлиц – шатен, а этот русый. Он тоже был важен и необходим. Все настоящее и будущее было связано с ним. Когда теща отлучалась из дома (в санаторий, например), когда им никто не мешал и не путался под ногами – наступало тихое счастье. Как жара в августе.

Но мать – это мать. Плюс жилищная проблема. Приходилось мириться с существующим положением вещей.

Выбор был невозможен, однако мать постоянно ставила проблему выбора. Накручивала Шуру против мужа. Ни минуты покоя. У Шуры уже дергался глаз и развилась тахикардия. Сердце лупило в два раза быстрее.

Шуре казалось, что она умрет скорее, чем они. Но ошиблась.


Шура прошла еще два марша. Остановилась. Лестница была старая, пологая, удобная. С дубовыми перилами, отполированными многими ладонями. Как много с ней связано. По ней волокла вниз и вверх коляску маленькой дочери. По ней вела полковника в больницу. Ему было семьдесят лет. Не мало. Но и не так уж много. Еще десять лет вполне мог бы прихватить.

Шуре было тогда пятьдесят. Выглядела на тридцать. Молодость, как тяжелый товарный поезд, все катила по инерции. Не могла остановиться. Длинный тормозной путь.

Шура ярко красила губы и была похожа на переспелую земляничку, особенно сладкую и душистую. Ее хотелось съесть.

Лечащий врач, тоже полковник, пригласил Шуру в ординаторскую. Налил ей стакан водки и сказал, что у «Штирлица» рак легкого в последней стадии.

– Сколько ему осталось? – спросила Шура.

– Нисколько, – ответил врач.

– У него же сердце… – растерянно не поверила Шура. Муж всегда жаловался на сердце и пил лекарства от давления.

– Там это все рядом, – сказал врач.

У него было сизое лицо, и Шура догадалась, что врач – пьющий.

Шура выпила еще один стакан водки, чтобы как-то заглушить новость. Но стало еще хуже. Полная муть и мрак.

Она вернулась к мужу и спросила:

– Хочешь что-нибудь съесть? Хочешь яблочко?

– Ты мое яблочко, – сказал полковник.

Это было наивысшее проявление благодарности и любви. Без пяти минут генерал был сдержан и аскетичен в проявлении чувств.

Он умер через неделю у нее на руках. Шура встретила его последний взгляд. В нем стоял ужас. Он успел проговорить:

– Это конец…

Значит, конец страшен. Может быть, страшна разлука? Человек уходит в ничто. В ночь. И все эти разговоры о бессмертии души – только разговоры.