Никанор заторопился, разбудил дочь, и вскоре недавний узник, прикрытый чем попало, заснул на теплой печке сторожки с таким наслаждением, с каким он не спал нигде и никогда.
Плохо зато в ту ночь спалось Салтычихе. Поступок ее с возлюбленным все-таки немало тревожил ее. При всей своей грубости и жестокости она все-таки чувствовала, что поступила с человеком несправедливо и что эта несправедливость может иметь дурные последствия – не относительно того, что Тютчев может жаловаться, она этого не боялась, а просто относительно ее самой, ее личных отношений с Тютчевым. Сны ее были тревожны и тяжелы. Снились ей какие-то люди с окровавленными шеями, с разбитыми головами, которые подходили к ней – то всей толпой, то поочередно, – и хмуро заглядывали ей в глаза. От этих взглядов ей становилось и холодно и жутко. То слышала она какое-то похоронное пение, какой-то похоронный звон. То бродила она по какому-то неведомому кладбищу, где из всякой могилы слышались глухие голоса и такие же глухие стоны, причем с какими-то страшными проклятиями упоминалось ими и ее имя. То видела она вьющихся над ее головой, с кусками мяса в клювах, зловещих воронов, которые каркали и будто выговаривали своим карканьем: «Ешь, ешь, ешь!» Являлся ей во сне и смутный облик Хриси, той самой тихой и кроткой девушки, которую полюбил ее покойный муж и которая так рано умерла. Девушка тихо склонилась к ней и тихо шептала: «Ты, ты погубила меня, злая женщина! За что ты меня погубила? За что ты отравила меня? Зла я тебе никакого не сделала: я была бедная девушка. Я всех слушалась, я всех любила… Ах, тяжело в могиле, барыня! – вздыхала покойная над самым ее ухом. – Ах, тяжело! Погоди, сама узнаешь – сама в могиле будешь!..» Девушка растаяла, но как будто оставила после себя холодный, тяжелый могильный запах, такой тяжелый, что Салтычиха почти задыхалась. Она хотела крикнуть, но не могла. Вдруг вокруг нее начала вырастать громадная толпа народа – все больше, больше, и наконец она очутилась среди такого множества людей, что ей стало страшно, хотя она и стояла выше всех головой на каком-то каменном помосте, но со связанными руками и у столба. Народ молчит, и кругом тихо как в могиле. Говорит один только человек, но что говорит, она не понимает. И сердце ее сжимается болью, и грудь ее ноет, и голова ее кружится. «Начинай!» – вдруг слышится чей-то глухой голос, и вслед за этим голосом перед глазами ее появляется высокий бородатый краснолицый и в красной рубашке человек с большим топором в руках. «Руби!» – слышится тот же глухой голос – и над головой ее сверкнул тот топор, который она видела в руках краснолицего и в красной рубашке человека…
– Ох-ох-ох! – вскрикнула страшно-неестественным голосом Салтычиха, хватая себя обеими руками за голову.
И проснулась…
Глава IVНесвоевременный поцелуй
Проснувшаяся Салтычиха, в испуге от страшных сновидений, первым делом закричала:
– Фивка!
Но верной Фивы в спальне уже не было, она хлопотала по хозяйству, вовсе не подозревая, как мучилась во сне ее барыня и повелительница.
Это еще более обозлило Салтычиху.
– Где Фивка?… Фивка! – позвала она озлобленно.
Фива немедленно появилась.
– Где пропадала?
– Ах! Ах! – заахала Фива. – Я чаяла, что ты почиваешь, золотая моя, потому и ушла.
– Ну, что тот-то? Не кричит там? – спросила Салтычиха, тотчас же успокоившись.
– Молчит. Я уж бегала к погребице-то. Прислушалась – ни гу-гу. Знать, заснул, сердешный.
– Сердешный? Вишь, жалость на тебя какая напала! – заметила Салтычиха, но без злорадства и даже со своего рода удовольствием, так как соболезнование Фивы об участи Тютчева, о котором шла речь, ей понравилось.
Прозорливая в таких делах Фива сразу поняла это и немедленно повела своеобразную речь.
– Как же не сердешный! – с грустью в голосе заговорила она. – Совсем-таки сердешный! Такой холодище на дворе, осень осенью, слякоть слякотью, а он в такой, дорогая моя, зябкой погребице! Она для мужиков, и то для воров-мошенников, а не для таких молодых и, можно сказать, ученых и благородных господ.
– Вишь, какая ты у меня, Фивка, на язычок-то красным красна! Что твой масон какой! И где успела выучиться!
– Все по твоей милости, государыня-матушка!
– Эк нашла ученую!
– Ах, барыня, барыня! Кормилица ты наша! – воскликнула Фива, слегка наклонившись к лежащей Салтычихе и отыскивая ее руку, чтобы поцеловать. – Да где ж нам и жить-то, как не у таких добрых господ, где ж нам и учиться-то!
– Учись у добрых, а я злая!
– Ты-то, родимушка? Ты-то? – всплеснула руками Фива.
– Вестимо, я!
– Ах, вот уж неправда! Вот уж неправда!
– Ну а коли я добрая, так чего бы ты, Фивка, от меня хотела? – спросила Салтычиха, неожиданно чувствуя в себе наплыв искренней доброты.
– Ничего, матушка-барыня! Совсем-таки ничего!
– Не ври, Фивка! Ты скаред!
– Ах! – могла только воскликнуть Фива и невинно опустила голову.
– Денег, что ль? – добивалась Салтычиха.
– На что они мне, старухе.
– Ну, землицы, что ль?
– Ах, много ль нам земли-то надобно!
Салтычиха рассмеялась:
– И впрямь ты какая-то масонка!
– Раба! Раба твоя на всю жизнь!
– А говорю проси – так и проси! – сказала уже с некоторой строгостью Салтычиха.
– Что ж, коли велишь, так попрошу.
– Ну?
– Выпусти нашего барина-то, Николая Афанасьича-то, из погребицы. Вот, матушка-барыня, вся моя просьба к тебе. Чего он там, наш сердешный-то, валяется!
Салтычиха с минуту помолчала, пытливо глядя на свою верную рабу, потом немного приподнялась и приказала:
– Наклонись!
Фива наклонилась к барыне.
– Целуй меня в щеку-то, – сказала Салтычиха.
– Не стою, не стою! – с каким-то неестественным подобострастием произнесла Фива.
– Целуй! – был новый приказ Салтычихи.
Фива ахнула тихо и с покорностью слегка прикоснулась своими. холодными тонкими губами к пухлой щеке Салтычихи.
После этого Салтычиха заметила:
– Ну и бестия же ты, Фивка! Таким подлым и в Сибири места мало!
– Барыня! Матушка наша! – вскрикнула Фива, поймала руку Салтычихи и начала с жаром целовать ее.
– Ну будет, будет тебе! – остановила ее порыв Салтычиха. – Ты поди-ка лучше да и впрямь выпусти из погребицы-то нашего пленника. Авось он меня послаще твоего-то поцелует!
Фива выскочила из салтычихинской спальни перепелочкой и в минуту очутилась с ключом у погребицы. Ей было весьма приятно, что она будет первой вестницей освобождения. Вмиг замок был отперт, и дверь распахнута.
– Барин, пожалуйте-с в хоромы! – позвала она с подобающим подобострастием Тютчева.
Ответа не было. Волк зашевелился и захрипел.
– Барин! Барин!
Волк завыл.
– Тише ты, черт! – крикнула Фива на волка и снова позвала: – Барин, да где же вы?
Ответа опять не было.
«Уж не убежал ли?» – мелькнуло в голове верной салтычихинской рабы.
Само собой разумеется, что догадка ее оправдалась.
Фива испуганно взвизгнула и чуть было не упала.
– Что скажу… Что скажу барыне-то? – бессмысленно шептала она.
Затем она побежала в людские и подняла на ноги всех дворовых. Поднялся крик и гам невообразимый. Все бегали, все искали чего-то, спрашивали, бранились, толкались. Фива кричала более всех, но крик делу нисколько не помогал. Пленник словно сквозь землю провалился. Кто-то надоумил, что виной всему собаки: отчего, мол, не лаяли, когда человек убегал? Начали лупить палками собак. Собаки визжали, лаяли, и наконец одна из них, не стерпев, вероятно, напраслины, а то, может быть, и из ненависти, кинулась на Фиву и довольно здорово укусила ее за икру. Гам и визг увеличились вследствие этого еще более.
Шум наконец дошел до слуха Салтычихи. Она сама наскоро оделась, вышла на крыльцо и, понятно, тотчас же узнала, в чем дело.
– Быть того не может! – вскричала она бешено и самолично отправилась в погребицу.
Единственный теперь обитатель погребицы, волк, испуганный необыкновенным собачьим лаем, встретил и ее, как и Фиву, воем.
– Нет! Нет! Вижу, что нет! – только и могла прохрипеть Салтычиха, тщательно оглядев все углы погребицы.
Была немедленно созвана вся дворня. Начались расспросы и допросы. Никто, оказывается, ничего не знал и не ведал. Оглядели замок – замок был цел. Оглядели дверь, стены – все было в целости.
«Кто-нибудь да выпустил! – догадалась Салтычиха. – Но кто? Кто посмел это сделать?»
Началась расправа с дворней в том вкусе, какой практиковался в Троицком.
А виновник всей этой кутерьмы спал между тем в сторожке Никанора безмятежнейшим сном. Сны его были легки и прекрасны. Все время ему грезилась лесникова дочка, Галина, которая все куда-то манила его, улыбалась, а потом, аукая, пряталась в зелень дремучего леса.
Только голос самой Галины и разбудил его:
– Вставай, барин, пора! – И тронула его слегка за плечо.
Тютчев открыл глаза, несколько мгновений смотрел на прекрасное виденье и, предполагая, что это все еще продолжение сонной грезы, сильными, молодыми руками привлек к себе девушку и запечатлел на ее щеке такой же сильный и молодой поцелуй.
В то же мгновение он почувствовал, что такая же сильная и молодая рука схватила его за ворот венгерки и со всего размаха бросила на глиняный, хорошо утоптанный пол сторожки полесовщика…
Глава VЛучина выдала
Тютчев вовсе не ожидал того, что с ним случилось. Самый простой поцелуй, данный самой простой девушке, – и вдруг такое неприятное последствие! Молодому человеку было и больно и стыдно. Неловко приподнявшись с полу, он только и мог кисло улыбнуться, косо посматривая на стоявшую перед ним в некотором изумлении Галину.
– Ах, право, что ж cиe все означает!.. – как бы извинялся Тютчев перед девушкой. – Я спросонья никак все cиe… во сне я видел такое… такое все несообразное…
– Спросонья всяко бывает… – отозвалась с плутоватой, добродушной улыбкой Галина. – Уж ты, барин, и меня не обессудь, что я толкнула тебя маленечко – ненароком рука размахнулась дурацкая, девичья… привыкла с парнями я этак-то… Ведь те охальники…