Салтычиха. Первый серийный убийца в России — страница 20 из 43

Добравшись до двери, Тютчев прильнул к ней ухом и вдруг отчетливо услыхал вопрос, произнесенный незнакомым ему мужским, голосом:

– Барин, ты жив?

– Жив, жив! – почти вскрикнул Тютчев.

Огоньки в углу моментально исчезли. Испуганный голосом Тютчева, волк заметался в своем углу, громко всхрапывая.

Замок за дверью лязгнул; чья-то осторожная рука возилась с замком, отпирая его. Наконец, тихо заскрипев на ржавых петлях, отперлась и сама дверь. Струя хотя холодного, но свежего воздуха шибанула прямо в лицо заключенному – и тот зашатался на ногах. Он чуть не упал. Но чья-то дружеская рука поддержала его…

Глава IIIОсвобожденный узник

Рука, так вовремя и кстати поддержавшая Тютчева, была рукой дворового Сидорки, который несколько часов назад вместе с кучером Акимкой бросил того же Тютчева в волчью погребицу.

– Кто тут?.. Кто пришел?.. – был первый вопрос очнувшегося и прислонившегося к стене Тютчева.

– Погодь, барин, помолчи… – отвечал шепотом Сидорка.

– Но кто ты? – настаивал Тютчев, уже предполагая почему-то, что к нему явился кто-то с недоброй целью.

– А вот сейчас узнаешь, барин.

Сидорка осторожно притворил дверь и уж тогда только решился вытащить из-под полы полушубка маленький фонарик.

Тускло и угрюмо сверкнул маленький огонек фонарика в волчьей погребице – и показал всю суровую неприглядность салтычихинского острога. Стены были черны и мокры. Потолок низок, с какими-то ржавыми железными перекладинами. Но все было прочно, здорово, и бедному узнику не представлялось никакой возможности выбраться из этой своеобразной ямы.

Тютчев невольно повел глазами вокруг и вздрогнул.

– Что, барин, хороша наша погребица-то? – как бы угадав его мысль, спросил Сидорка.

– Да… да… – произнес Тютчев и теперь уже взглянул на Сидорку. – А, ты! – воскликнул он, узнав сразу же в лице Сидорки одного из своих вечерних палачей.

– Я, барин, я… Только ты не бойся, барин… – начал шепотом Сидорка. – Я не за тем, чтоб обижать тебя, барин… я совсем за другим…

– За чем? – вырвалось у Тютчева.

– Я хочу тебя, барин, выпустить.

– А… стало быть, Салтычиха приказала?

– Совсем нет… и не думала… Она не таковская, чтоб продержать кого надо в погребице часок-другой… Ты бы тут долго просидел…

– Все ты врешь, братец! – уже с некоторой смелостью сказал Тютчев.

– Совсем не вру. А коли хочешь, барин, оставаться, так и оставайся – я опять дверь запру.

– Зачем? Зачем? Не надо! – заговорил торопливо Тютчев, вдруг поняв всю неуместность своего сомнения. – Выпусти, братец, выпусти. Я за cиe заплачу, в долгу у тебя, братец, не останусь.

– Не надобно мне платы, барин, на кой мне ляд твоя плата! А ты сделай для меня, барин, другое.

– Что? Что? Говори, братец!

– Не хочу я жить у Салтычихи, барин.

– Ну и что же?

– Прими ты меня к себе, коли я убегу от Салтычихи.

– Как так?

– Да так уж – прими! Вроде как бы крепостного, а то и так… в услугу.

– Но ведь cиe невозможно, брат! – воскликнул Тютчев.

– Да ведь берут же другие господа всяческих беглых! – уверял Сидорка.

– Но у них деревни, свои крепостные… а у меня, братец, ни кола ни двора. Я только службой и живу.

– Да уж как ни на есть, обдумай, барин! – попросил Сидорка и поклонился низко Тютчеву.

– Что же, я, пожалуй… я не прочь… – тронулся просьбой молодой инженер.

– Только я не один… – произнес робко Сидорка, а потом улыбнулся во все свое лицо.

– С кем же еще?

– С девчонкой…

– С какой?

– Да ты видел ее, барин… Галиной зовут… дочь лесника… Бедовая такая девчонка, работящая.

– А-а!.. – протянул Тютчев и, помолчав, спросил: – Ты что же с ней… невеста она тебе или так?..

– Так покуда, барин… – начал объяснять Сидорка. – Только мне без нее все равно не житье на белом свете… А Салтычиха, знаю, ни за что ее за меня не отдаст… Так уж лучше бежать… А потом и повенчаемся, коли милость твоя барская на то будет…

– Да… да… cиe все возможно… возможно, братец мой… – заговорил с какой-то торопливостью Тютчев. – Ты можешь ко мне прийти… и с ней… Возможно!..

– Барин, спасибо тебе за такую милость! – поклонился еще раз Тютчеву в ноги Сидорка.

– Хорошо… хорошо… А только… фу, как здесь холодно!.. А я все еще в одной венгерке… – вздрогнул вдруг от холода всем телом Тютчев.

– А я, барин, вот полушубочек припас! Не побрезгуй, накинь на свои плечики…

– A, cиe хорошо, хорошо! Дай-ка, брат, дай…

Сидорка быстро снял с себя полушубок и накинул на плечи Тютчева, оставшись сам в сером суконном кафтане.

– Ну, барин, теперь тебе надо наутек… бежать надо, – посоветовал Сидорка. – Не проснулась бы Салтычиха да не спросила бы тебя – беда тогда! Такая пойдет перепалка – на все Троицкое!

– Бежать! Непременно бежать! – согласился Тютчев, кутаясь в Сидоркин полушубок.

– К утру-то в Подольск и доберешься. А теперь я тебя задворками провожу, чтоб не заблудился да чтоб собаки не подняли лаю.

– Спасибо, спасибо, молодец! – поблагодарил Тютчев. – Услуги твои не забуду.

– Уж не забудь, барин. Одного того и прошу, чего просил. А уж мы тебе служить с Галинкой будем как следует – по-христиански служить будем, не то что этому аспиду, Салтычихе.

– Подлинно что аспид! – добавил и Тютчев.

Вдруг волк зашевелился в своем углу и начал тихонько подвывать.

– Тише ты, черт серый! – прикрикнул на него Сидорка.

Волк смолк.

– А поди, барин, напугал тебя наш Серко? – полюбопытствовал Сидорка.

– Глупое животное!

– Ничего, он тихонький. Иная собака злей. Да и прирученный совсем. Эй ты, Серко, подь сюда! – позвал Сидорка волка.

Волк прилег на брюхо и, словно провинившаяся собака, начал подползать к Сидорке. Сидорка на полдороге сам подошел к подползающему хищнику, потрепал его по спине и отошел.

– Настоящая собака! – заметил он и добавил: – Вот и лесной зверь и дикой, а все получше нашей барыни. Вот наша барыня – волчиха настоящая. А это что за волк!

Через минуту Сидорка и Тютчев пробирались уже задворками барских хором к лесу. Сидорка хорошо знал дорогу, и потому они пробирались смело и торопливо. Вскоре они были уже в лесу, на самой той дороге, которая вела к сторожке Никанора.

– Ну, барин, теперь я тебя покину, – сказал Сидорка, остановившись. – Сам уж теперь пробирайся на Подольск. А коль боязно пробираться в такую-то пору, иди напрямки к Никанору. Он до утра, до рассвета, приютит тебя у себя в сторожке. Так и скажи Галине: от Сидорки, мол, так и так, мол… Сам уж знаешь, что сказать… Она девка добрая…

В сотый раз Тютчев поблагодарил своего избавителя и, расставшись с ним и бредя по дороге, долго думал о том, как трудолюбив, как послушен и, наконец, как добр простой русский человек. «Возможно ли, – думал он, – чтобы в простом мужике было столько доблести! А между тем это так, это неоспоримо – дело налицо!»

Продолжая думать на эту тему в глухую осеннюю ночь среди леса, безмолвного, как гроб, Тютчев добрел до сторожки Никанора.

«Я переночую здесь», – решил он и постучал в окошечко.

Дверь ему отпер с лучиной в руках сам Никанор. Старик был удивлен необыкновенно:

– Барин! Да как же вы ко мне-то?

Тютчев коротко рассказал, в чем дело, и попросил приюта до рассвета.

Никанор заторопился, разбудил дочь, и вскоре недавний узник, прикрытый чем попало, заснул на теплой печке сторожки с таким наслаждением, с каким он не спал нигде и никогда.

Плохо зато в ту ночь спалось Салтычихе. Поступок ее с возлюбленным все-таки немало тревожил ее. При всей своей грубости и жестокости она все-таки чувствовала, что поступила с человеком несправедливо и что эта несправедливость может иметь дурные последствия – не относительно того, что Тютчев может жаловаться, она этого не боялась, а просто относительно ее самой, ее личных отношений с Тютчевым. Сны ее были тревожны и тяжелы. Снились ей какие-то люди с окровавленными шеями, с разбитыми головами, которые подходили к ней – то всей толпой, то поочередно, – и хмуро заглядывали ей в глаза. От этих взглядов ей становилось и холодно и жутко. То слышала она какое-то похоронное пение, какой-то похоронный звон. То бродила она по какому-то неведомому кладбищу, где из всякой могилы слышались глухие голоса и такие же глухие стоны, причем с какими-то страшными проклятиями упоминалось ими и ее имя. То видела она вьющихся над ее головой, с кусками мяса в клювах, зловещих воронов, которые каркали и будто выговаривали своим карканьем: «Ешь, ешь, ешь!» Являлся ей во сне и смутный облик Хриси, той самой тихой и кроткой девушки, которую полюбил ее покойный муж и которая так рано умерла. Девушка тихо склонилась к ней и тихо шептала: «Ты, ты погубила меня, злая женщина! За что ты меня погубила? За что ты отравила меня? Зла я тебе никакого не сделала: я была бедная девушка. Я всех слушалась, я всех любила… Ах, тяжело в могиле, барыня! – вздыхала покойная над самым ее ухом. – Ах, тяжело! Погоди, сама узнаешь – сама в могиле будешь!..» Девушка растаяла, но как будто оставила после себя холодный, тяжелый могильный запах, такой тяжелый, что Салтычиха почти задыхалась. Она хотела крикнуть, но не могла. Вдруг вокруг нее начала вырастать громадная толпа народа – все больше, больше, и наконец она очутилась среди такого множества людей, что ей стало страшно, хотя она и стояла выше всех головой на каком-то каменном помосте, но со связанными руками и у столба. Народ молчит, и кругом тихо как в могиле. Говорит один только человек, но что говорит, она не понимает. И сердце ее сжимается болью, и грудь ее ноет, и голова ее кружится. «Начинай!» – вдруг слышится чей-то глухой голос, и вслед за этим голосом перед глазами ее появляется высокий бородатый краснолицый и в красной рубашке человек с большим топором в руках. «Руби!» – слышится тот же глухой голос – и над головой ее сверкнул тот топор, который она видела в руках краснолицего и в красной рубашке человека…