Салтыков-Щедрин — страница 28 из 64

«Для кого расступится мрак, окутывающий лицо масс, и даст увидеть это лицо просветленным, носящим печать сознания и решимости?» — безответно вопрошает Щедрин.

VII

С новой силой возбудились многие издавна тревожившие Щедрина вопросы во время франко-прусской войны 1870 года.

Крушение «могущественной» Второй империи после поражения при Седане сделалось предметом разнообразнейших толков. Позабыв, что еще недавно в Наполеоне III видели сильную личность, спасшую Францию от «гибельной анархии», правительственные круги выказали радость. И не только потому, что исход войны позволил России разорвать тягостные условия Парижского трактата 1856 года: победа войск «железного канцлера» Бисмарка, казалось, подтверждала доктрину о преимуществе «дисциплинированной» нации перед нацией, развращенной парламентаризмом.

Все эти рассуждения носили, разумеется, не отвлеченно-философский характер, а были предназначены «для внутреннего употребления». Славословия в честь пруссаков, предпочитавших «некоторую узость взглядов» «бесплодной широте» их, сливались с предостерегающими советами молодому земству «не расплываться», «не торопиться», действовать «не вдруг».

Щедрин не мог не отозваться на эти лживые рассуждения, целью которых было лишний раз показать мнимую бесплодность бурных революционных потрясений и большую выгодность продвижения «тихой сапой», как то было в Германии.

Воспитанный на идеях французского утопического социализма, сатирик саркастически высмеял попытки отрицать огромные заслуги народа, «выработавшего Париж, а в нем и ту арену политических и общественных вопросов, на которую один за другим выступают все члены человеческой семьи».

«Бедная Франция!.. Тебя, на которую мир смотрел как на пламя, согревавшее историю человечества, — тебя, в настоящую минуту, каждый мекленбург-стрелицкий обыватель, не обинуясь, называет собранием «думкопфов»[14]! И благо ему, этому скромному мекленбург-стрелицкому обывателю. Он получил от тебя все, что ему было нужно. В конце XVIII столетия ты дала ему позыв к свободе; в 1848 году ты дала ему позыв к осуществлению идеи о «великом отечестве»… Покуда ты выдумывала свободу и на свой страх выводила жизнь на почву общественных вопросов, мекленбуржец, не имея надобности изобретать изобретенное, предпочитал «некоторую узость взглядов ширине их».

Анализируя в статье «Сила событий» уроки 1870 года, Щедрин принужден был соблюдать величайшую осторожность. Многие явления, послужившие причиной краха Второй империи, пышно расцветали и на русской почве.

Зловещим символом полного взаимопонимания обоих режимов была общеизвестная дружба Александра II с французским послом генералом Флери. Петербуржцы часто видели их катающимися в тесной пролетке, где русский царь сидел, почти обнявшись, с одним из самых грязных пособников Наполеона III.

Заключая статью, Щедрин прозрачно намекнул на то, что Россия находится куда в худшем положении, чем Франция, даже при Наполеоне III относительно более свободная:

«…То положение вещей, которое во Франции было лишь плодом исключительного недоразумения, для многих стран, не столь взыскательных, есть положение хроническое, а для других даже желательное».

Поражение Франции последовало после многолетних патриотических воплей и заверений, что к войне «готово все, до последней пуговицы на гетрах». Говоря об этом, Щедрин всем тоном повествования возвращал читателя к памятным временам Крымской войны, когда в таком же положении была Россия.

«Могут ли, например, именоваться патриотами подрядчики, поставляющие вместо ружей шаспо простые ударные, или кремневые, или, наконец, такие кремневые, у которых, вместо кремня, фигурирует разрисованная на манер кремня чурка, а также градоначальники и военачальники, поощряющие такие поставки?» — писал Щедрин и доказывал, что возглашаемый правительством «патриотизм» относился к числу тех «современных призраков», которые сатирик не устает преследовать.

Это тема для него не новая. Патриотические уверения в устах людей, думающих только о собственном насыщении, давно возбуждали в нем желчное чувство. Еще в «Губернских очерках» один из героев говорит другому:

«— А ведь прискорбно будет, поручик, если вы с вашими познаниями, с вашими способностями, с вашим патриотизмом — потому что порядочный человек не может не быть патриотом — прискорбно будет, если со всем этим вы не получите себе приличного места…»

И оба собеседника — пустейшие пройдохи, не имеющие ни способностей, ни познаний, ни патриотизма, хотя они и рассматривают звание патриота как свою наследственную дворянскую привилегию.

В разгар шовинистической кампании 1863 года Щедрин выступает с рецензией на псевдопатриотическую книжонку князя Львова и в ней зло подмечает «прикладной» характер «любви к Родине», внушаемой «простонародью»: «патриотический дух», о котором печется автор, потребен лишь на дальнейшее увеличение царских владений, с этой целью исследуется и история страны.

«Неужели между русским народом и его прошедшим нет другой живой связи, кроме той, которая заключает в себе представление о расширении и округлении границ?» — спрашивает Щедрин и с большой смелостью ставит под сомнение необходимость таких сочинений вообще:

«Человек и без того уже наклонен воспитывать в себе чувство национальности более, нежели всякое другое, следовательно, разжигать в нем это чувство выше той меры, которую он признает добровольно, будучи предоставлен самому себе, значит уже действовать не на патриотизм его, а на темное чувство исключительности и особничества».

В «Силе событий» Щедрин продолжает свою мысль еще дальше. «Идеалом» патриота считается наименее развитой, не склонный поверять все своим умом человек. Бессознательность — вот желанная основа для того патриотизма, который любезен начальству. С одинаковым безразличием, покорный рекрутскому набору, отправляется курский мужик и «на поляка» и на уездный город Соликамск, не ведая ни об «округлении границ», ни о «потрясении государственных основ».

Патриотизм, который основывается на безразличной покорности, непрочен. Он — мертворожденное детище бюрократии, возомнившей, будто она может по собственному произволу одни явления народной жизни вызывать, а на другие налагать строжайший запрет.

«…нельзя ограничить индифферентизм исключительно одною сферою жизни и остановить его наплыв во все остальные сферы, — пишет Щедрин. — Нельзя сказать человеку: «вот здесь, в сфере внутренних интересов, ты будешь индифферентен и скуден инициативой, а вот там, в сфере внешней безопасности, ты обязываешься быть пламенным и изобретать все, что нужно, на страх врагам». Это невозможно, во-первых, потому, что внутренние интересы всегда ближе касаются человека, и, во-вторых, потому, что дух инициативы не с неба сваливается, а развивается воспитанием и практикой».

Так зарубежные события становятся поводом для острейшей критики основ внутренней политики самодержавия, которое всячески сопротивлялось малейшему развитию народной самостоятельности.

Так Щедрин энергично возражал против попыток возложить ответственность за безобразное экономическое состояние страны на русского простолюдина.

В новых условиях это было продолжением проповеди Чернышевского, что «для развития экономической деятельности пассивные добродетели никуда не годятся». И не так уж важно, знал ли Щедрин, что цензура изъяла из статьи Чернышевского «Суеверие и правила логики» (1859 год) отрывок, следовавший за этими словами:

«Как вы хотите, чтобы оказывал энергию в производстве человек, который приучен не оказывать энергии в защите своей личности от притеснений? Привычка не может быть ограничиваема какими-нибудь частными сферами: она охватывает все стороны жизни. Нельзя выдрессировать человека так, чтобы он умел, например, быть энергичным на ниве и безответным в приказной избе…»

Царское правительство уверено, будто «патриотизм врожден, следовательно, он всегда налицо, следовательно, его можно вызвать на сцену во всякую минуту, когда в нем есть надобность». Эта тупоумная уверенность вызывает у Щедрина уничтожающе-презрительное сравнение.

«Все равно как графин с водкой, — иронизирует Щедрин. — Покуда нет в водке надобности, графин стоит в шкапу; как только есть надобность, графин ставится на стол, наливается рюмка или две, а затем водка опять препровождается в шкап, а рюмки выполаскиваются и вытираются, чтоб не воняли».

Эти размышления Щедрина мимоходом объясняют некоторые «загадочные» явления в истории русской журналистики, как, например, неоднократные цензурные гонения на все издания И. С. Аксакова с их всегдашним патриотическим пафосом. «В глубине души патриотизм столько же противен им, — пишет сатирик о «теоретиках народного обезличения», — как и вообще всякое проявление человеческой самодеятельности».

Такова логика этого скудоумного охранительства: оно отталкивает даже своих сотрудников, не желая слушать ничьих, самых благожелательных советов. «Не твое дело!» — готов ответ всем, кто смеет высказать свое мнение.

В свое время Чернышевский доказывал необходимость не докучать народу излишней регламентацией, этого же требовал Щедрин. Однако русский народ все еще напоминал Гулливера, крепко опутанного за время сна всевозможными карликами. Когда же подлинные друзья народа возмущались этим, в ответ поднимался дружный визг в защиту «вековых обычаев русской земли».

Даже если кто-либо из правящих лилипутов всерьез рассчитывает таким административным измором достичь народного благоденствия, благие попытки заменить патриотизм и все прочие гражданские добродетели дисциплиною дадут самые зловещие результаты. Тут Щедрин возвышается до больших исторических обобщений.

«…Всякая дисциплина, — предостерегает он, — представляет машину столь сложную, что строгое применение ее непременно увлечет патриотов-руководителей совсем в другую сторону от главных целей».