Салтыков-Щедрин — страница 49 из 64

произведенных обысков».

Совершенно того же рода и переживания графа Твэрдоонто, который всегда считал, что «для нашего отечества нужно не столько изобилие, сколько расторопные исправники». Арсенал его приемов управления поражает своей скудостью; кажется, что перед нами политический мертвец, тем более что из России не перестают доноситься «отрадные вести». Так, один из знакомых рассказчика, учитель Старосмыслов, очутившийся в Париже почти на положении эмигранта, внезапно получает любезнейшее письмо от своего недавнего гонителя, который, «в согласность с полученными начальственными предписаниями, просил забыть его недавние консервативные неистовства и иметь в виду одно: что отныне на всем лице России не найдется более надежного либерала, как он, Пафнутьев».

«Но в иллюзии все-таки убеждал не верить», — едко добавляет Щедрин, прямо намекая на сентябрьские «разъяснения» Лорис-Меликова. Не кажется писателю невозможным и воскрешение графа Твэрдоонто на государственном поприще. Знаменательна история пребывания в Париже купца Блохина. Вначале он сочувствует злоключениям Старосмыслова и негодует на шарящих по домам становых, но вот, очутившись в Версале, Блохин выслушивает рассказ о том, «как отлично проводил тут время Людовик XIV и как потом Людовик XVI вынужден был проводить время несколько иначе». История французской революции явно насторожила его и оттолкнула от свободомыслия. В нем начинает проглядывать готовность к предательству: «Сейчас он об Старосмыслове печалуется: «что они с ним изделали?», а вслед за тем вдруг по поводу того же Старосмыслова сбесится и закричит: караул! сицилист!» — опасается рассказчик.


Мрачные предчувствия Щедрина оправдались. Убийство народовольцами Александра II (1 марта 1881 года) ускорило переход к реакции. Салтыков, вообще колебавшийся в вопросе о необходимости революционного насилия, к террористическим актам относился отрицательно, хотя и понимал, что они часто были спровоцированы неимоверным гнетом.

«Те редкие проблески энергии, которые, по временам, пробиваются наружу, — писал он в шестой главе «За рубежом», появившейся в мае 1881 года, — и они приобретают какие-то чудовищные, противочеловеческие формы… Когда жизнь растекается и загнивает, то понятно, что случайные вспышки энергии могут найти себе выход только или в изуверстве, или в презрении».

Мало того, что «удачное» покушение оказалось бесплодным; предложение народовольцев Александру III согласиться на амнистию и созыв народных выборных (в обмен на прекращение террора) не только осталось без ответа, но и вконец охладило конституционные надежды либералов, которые опасались, что их могут счесть союзниками революционеров.

Еще до 1 марта крохотные уступки Лорис-Меликова вызывали ожесточенное сопротивление заядлых реакционеров. За две недели до цареубийства Тимашев, Делянов и Победоносцев жаловались на то, что новый министр внутренних дел «совершенно распустил печать». Это было как раз в те дни, когда из февральской книжки «Отечественных записок» вырезали все «Внутреннее обозрение» Елисеева и кромсали страницу из «За рубежом», посвященную версальским впечатлениям Блохина!

Взрывы на Екатерининском канале придали консерваторам новые силы. Напрасно на совещании 8 марта, собранном новым царем, группа министров (Абаза, Милютин, Сольский, Сабуров, Набоков и др.) пытались доказать, что в проектах Лорис-Меликова «конституции нет и тени» и что «трон не может опираться исключительно на миллион штыков и армию чиновников». Бледный как полотно Победоносцев произнес длинную речь о смертельной опасности, грозящей России от любых представительных учреждений. Он напоминал про Генеральные штаты, созванные накануне французской революции, обвинял земства и новые суды, в которые поклялся никогда ногой не ступать, ужасался свободе печати. Даже многоопытные министры нервно вздрагивали в некоторых местах речи Победоносцева, где оратор вещал, что реформы прошлого царствования были роковым заблуждением.

Победоносцев демагогически провозглашал, что представительные учреждения «разобщают царя с народом» и тем подрывают основу самодержавия. И эта точка зрения восторжествовала.

«Странно слушать умных людей, которые могут серьезно говорить о представительном начале в России, точно заученные фразы, вычитанные ими из нашей паршивой журналистики и бюрократического либерализма», — писал царь Победоносцеву 21 апреля 1881 года об «оппозиционных» министрах. А 29 апреля появился манифест, где говорилось о намерении Александра III утверждать и охранять самодержавную власть «для блага народного, от всяких на нее поползновений». Один за другим выходили в отставку министры, предпочитавшие более гибкую тактику, — сам Лорис-Меликов, Абаза, Милютин, Сабуров.

Зато подымали голову заведомые мракобесы, тупицы и казнокрады. В последние месяцы жизни Александра II обнаружилось колоссальное расхищение казенных земель в Уфимской губернии. «Выплыло нечто ужасное, — возмущенно писал Салтыков Анненкову. — Из 420 т[ысяч] десятин казенных оброчных статей осталось налицо только 18 десятин. Остальное все роздано… Это одно из самых крупных событий, и ужасно любопытно, успеют ли его проглотить и скомкать или же ему суждено иметь развитие». Теперь же посыпались письма в защиту «невинных»: «…все это дело… начато по повелению социалиста (!!) армянина Лориса, — писал неизвестный корреспондент Победоносцева, — защитите усмирителей бунтов и консерваторов вообще, на них все опрокинулось, не давайте их в обиду, пусть царь своим могучим: «оставьте моих верных слуг в покое» воротит защитникам своим и, следовательно, всем порядочным людям потерянную ими смелость…»

Убийство Александра II многим «верным слугам» помогло поправить свои дела: так, Каткову удалось замять неприятнейшее обвинение в присвоении той части доходов с «Московских ведомостей», которая причиталась их официальному издателю — университету.

Недаром Щедрин рисовал следующую картину времяпрепровождения «убитых горем» консерваторов:

«Шумели, пили водку, потирали руки, проектировали меры по части упразднения человеческого рода, писали вопросные пункты, проклинали совесть, правду, честь, проливали веселые крокодиловы слезы…»

— Довольно кокетничать с так называемыми либералами, пора замазать им рот… Не забудьте, что застенчивость войска сгубила Людовика XVI!

— По-нашему, все эти «балаганных дел мастера» изменники: Кони, председатель, судивший Засулич, Александров, защищавший ее, прокурор, столь осторожно обвинявший ее, присяжные, оправдавшие ее…

— Необходимо принять меры, и меры строгие, чтобы публицисты не мутили воду и не бунтовали и без того взволнованную страну.

— Ежели вы хотите порядка и спокойствия, то теперь на время по крайней мере система нашего управления должна быть: цыц, молчать, не сметь, смирно!

— Я просил бы правительство познакомиться хорошенько с профессорами, много между этими господами сволочи, сбивающей сыновей наших с истинного пути.

Таковы были отдельные голоса, вырывавшиеся из угрожающего гула и укреплявшие царя в его намерении не только расправиться с революционерами, но и приструнить «гнилую» интеллигенцию, как он выразился в разговоре с женой И. С. Аксакова, высказывая сочувствие идеям ее мужа.

— У них нет ничего общего с народом, — со старательностью тупого ученика повторяет царь мысль Победоносцева. И Д. А. Милютин записывает в дневник, что намеченная новым правительством программа — это «реакция под маскою народности и православия».

Злые языки утверждали, что в составлении манифеста 29 апреля принимал участие Катков. И идея противопоставления «здорового» народа «гнилой» интеллигенции тоже вычитана из «Московских ведомостей».

«Вот в «Ведомостях» справедливо пишут, — довольно ораторствовал в «Убежище Монрепо» становой Грацианов, — вся наша интеллигенция — фальшь одна, а настоящий-то государственный смысл в Москве в Охотном ряду обретается. Там, дескать, с основания России не чищено, так сколько одной благонадежности накопилось!»

Охотнорядские молодцы, петербургские приказчики, уже неоднократно натравливаемые полицией на революционных демонстрантов, — вот кто в первую очередь призывается как представители народа.

Не исключено, что реакция попытается сыграть и на вековом невежестве более широких масс, размышлял Щедрин. Явно имея в виду разглагольствования манифестов и верноподданнической публицистики о близости царя к народу, он утверждает, что «тут речь идет совсем не об единении, а о том, чтоб сделать из народа орудие известных личных расчетов».

Сменивший Лорис-Меликова на посту министра внутренних дел Н. П. Игнатьев вел так называемую «народную политику», потворствуя самым темным инстинктам несознательной массы. В эту пору новым преследованиям подвергается интеллигенция, а на юге России прокатывается волна еврейских погромов.

Необычайно тяжело переживает Салтыков народную доверчивость, легкость, с какой толкают темную массу и на шовинистические выходки и на преследование интеллигенции. Появление «Торжествующей свиньи», которая приснилась рассказчику в «За рубежом», — одна из самых мрачных щедринских страниц. Она явственно перекликается со сценой избиения лодочника полицейским при полном одобрении толпы. Но на этот раз жертвой становится уже не робкий обыватель, а сама Правда. Допрос свиньей Правды, которая изобличается в «лжеучениях» и «измене», идет под непрекращающийся одобрительный гогот публики:

«В одно мгновенье ока Правда была опутана целою сетью дурацки-предательских подвохов, причем всякая попытка распутать эту сеть встречалась чавканьем свиньи и грохотом толпы: давай, братцы, ее своим судом судить… народныим!!»

Сон это или в самом деле явь? Не так же ли, как слово «народный», искажено до неузнаваемости, передернуто какой-то человеконенавистнической гримасой и лицо народа, в которое с такой надеждой всматривались лучшие люди России?

Утешает ли история? — задавал себе вопрос Щедрин еще в первую пору реакции, в 1864 году. Теперь он снова возвращается к нему, с болью размышляя о тягостном положении «среднего человека», тянущегося к высоким идеалам, но не всегда способного к героическому самоотвержению и к удовлетворению неминуемым торжеством их… в будущем. «…встречаются поколения, — мрачно размышляет сатирик, — которые нарождаются при начале битья, а сходят со сцены, когда битье подходит к концу. Даже передышкой не пользуются. Какой горькой иронией должен звучать для этих поколений вопрос об исторических утешениях!» Вокруг Щедрина — сплошь такие поколения, и он сам принадлежит к одному из них.