«Но он все еще бодрился, потому что в запасе у него было магическое слово.
— Хоть ты мне и супротивник, — начала опять первая щука, — да, видно, горе мое такое: смерть диспуты люблю! Будь здоров, начинай!
При этих словах карась вдруг почувствовал, что сердце в нем загорелось. В одно мгновение он подобрал живот, затрепыхался, защелкал по воде остатками хвоста и, глядя Щуке прямо в глаза, во всю мочь гаркнул:
— Знаешь ли ты, что такое добродетель?
Щука разинула рот от удивления. Машинально потянула она воду и, вовсе не желая проглотить карася, проглотила его».
Ироническим указанием на машинальность действий щуки автор подсказывал читателю мысль о тщетности всяких апелляций к совести хищников. Хищники не милуют своих жертв и не внемлют их призывам к великодушию. Волк не тронулся самоотверженностью зайца, щука — карасиным призывом к добродетели. Гибнут все, кто пытался, избегая борьбы, спрятаться от неумолимого врага или умиротворить его, — гибнут и премудрый пискарь, и самоотверженный заяц, и его здравомысленныи собрат, и вяленая вобла, и карась-идеалист.
«Резолюция-то вам всем одна», — говорит лиса здраво-мысленному зайцу.
— А может быть, ты и помилуешь? — вполголоса сделал робкое предположение заяц.
— Час от часу не легче! — еще пуще рассердилась лиса, — Где ты это слыхал, чтобы лисицы миловали, а зайцы помилование получали?»
Все меры морального воздействия на хищников, все апелляции к их совести остаются тщетными. Ни рецепты «здравомысленных зайцев» из либерального лагеря о рационализации волчьего разбоя, ни «карасиные» идеи о возможности «бескровного преуспеяния» на путях к социальной гармонии не приводят к ожидаемым результатам.
Беспощадным обнажением непримиримости социальных противоречий, изобличением идеологии и тактики сожительства с реакцией, высмеиванием наивной веры простаков в великодушие хищников салтыковские сказки подводили читателя к осознанию необходимости и неизбежности социальной революции.
«Карася-идеалиста» художник И. Н. Крамской справедливо назвал «высокой трагедией»[77]. Сущность трагизма, запечатленного в сказке, — в незнании прогрессивной интеллигенцией истинных путей борьбы со злом при ясном понимании необходимости такой борьбы. Эта главная трагедия — трагедия тщетности идейных исканий — осложнена в судьбе карася-идеалиста, проглоченного щукой, как и в судьбе некоторых других героев маленьких салтыковских комедий, заканчивающихся кровавой развязкой («Премудрый пискарь», «Самоотверженный заяц», «Здравомысленный заяц»), не столь высоким, но более чувствительным трагизмом жестокого времени, обрекавшего на гибель поборников социальной справедливости. На них лежит трагический отблеск эпохи Александра III, ознаменовавшейся свирепым правительственным террором, разгромом народничества, полицейскими преследованиями интеллигенции.
Наибольшим драматизмом отмечены те страницы салтыковских сказок, где рисуются картины массового пореформенного разорения русского крестьянства, изнывавшего под тройным ярмом — чиновников, помещиков и буржуазии.
***
Щедрин любил народ без слепого преклонения перед гам, без идолопоклонства: он глубоко понимал сильные стороны народной массы, но не менее зорко видел и слабые стороны ее. «И как бы я ни был предан массам, — говорил он, — как бы ни болело мое сердце всеми болями толпы, но я не могу следовать за нею в ее близоруком служении неразумию и произволу» (VI, 206). И это двустороннее отношение к народу — любящее и критическое — проходит красной нитью через все творчество писателя.
Источник сочувствия Салтыкова народной жизни, с ее даже темными сторонами, заключается отнюдь не в признании ее абсолютной непогрешности и нормальности, а в том, ;что он видел в ней единственный базис, помимо которого «невозможна никакая плодотворная человеческая деятель-юность и немыслимо осуществление идеалов будущего. Одна только народная масса, говорил он, может с законным основанием называться «властительницей наших дум» (VII, 492). Отношение масс к известной идее он считал единственным мерилом, по которому можно судить о степени ее жизненности. Горькое раздумье о судьбах народа Щедрин определял как «самый высший» мотив тоски и в служении интересам народа видел один из тех богатых жизненных идеалов, которые могут наполнить собою все содержание человеческой мысли и деятельности. «Это истина, которую могут отрицать лишь очень ограниченные люди, не понимающие, что все общественные идеалы, как бы ни было велико их разнообразие, все-таки, в окончательном результате, сливаются и сосредоточиваются в одном великом понятии о народе, как о конечной цели всех стремлений и усилий, порабощающей себе даже те высшие представления о правде, добре и истине, которые успело выработать человечество» (VI, 359).
Когда Щедрин говорит о массе, народе, он прежде всего имеет в виду угнетенную трудящуюся массу. Но последнее в понимании Щедрина (и в этом, между прочим, особенность всех деятелей второго, демократического освободительного этапа в России) охватывает крестьянство, включая и городского рабочего. Щедрин, конечно, знал о существовании пролетариата и за рубежом и в России. Но в трактовке Щедрина рабочий — это как бы крестьянин на отхожих промыслах. Этот оторвавшийся от своего деревенского гнезда труженик обычно служит в произведениях Щедрина олицетворением самой крайней нужды, и только в этом все отличие его от коренной крестьянской массы. Но если Щедрин не имел ясного, оформившегося представления о рабочем классе, если он не поднялся до понимания передовой исторической роли пролетариата, то он и не опускался до уровня тех «мужиковствующих» писателей, которые или не замечали появления рабочего класса в России, или же относились к нему пренебрежительно. Для Щедрина характерна не узкая точка зрения защитника только крестьянских интересов, а точка зрения мыслителя-социолога, широко охватывавшего вопросы народной жизни и видевшего в решении их сущность всего общественного прогресса. Освобождение угнетенных масс он считал важнейшей общечеловеческой задачей. Он говорил, что от неудовлетворения нужд, которыми страдает народная масса, страдает общечеловеческое развитие.
В «Сказках» Салтыков воплотил свои многолетние наблюдения над жизнью закабаленного русского крестьянства, свои горькие раздумья над судьбами угнетенных масс, свои глубокие симпатии к трудовому человечеству и свои светлые надежды на силу народную.
Многочисленные эпизоды и образы сказок, относящиеся к характеристике народных масс, дают многостороннюю, глубокую и полную драматизма картину жизни пореформенной крестьянской России. Здесь рассказано о беспросветном труде, страданиях, сокровенных думах народа («Коняга», «Деревенский пожар», «Соседи», «Путем-дорогою»), о его вековой рабской покорности («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), о его тщетных попытках найти правду и защиту в правящих верхах («Ворон-челобитчик»), о стихийных взрывах его классового негодования против угнетателей («Медведь на воеводстве», «Бедный волк») и т. д. Через все эти изумительные по своей правдивости, лаконичности и яркости зарисовки крестьянской жизни проходит мотив поистине страдальческой любви писателя-гуманиста к народу. И даже картины природы запечатлели в себе великую скорбь о крестьянской России, задавленной грозной кабалой. На темном фоне ночи взор автора улавливает прелюде всего «траурные точки деревень», «безмолвствующий поселок», многострадальное воинство людей «серых, замученных жизнью и нищетою, людей с истерзанными сердцами и поникшими долу головами» («Христова ночь»).
Источником постоянных и мучительных раздумий писателя служил поразительный контраст между сильными и слабыми сторонами русского крестьянства. Проявляя беспримерный героизм в труде и способность превозмочь любые трудности жизни, крестьянство вместе с тем безропотно, покорно терпело своих притеснителей, пассивно переносило гнет, фаталистически надеясь на какую-то внешнюю помощь, питая наивную веру в пришествие добрых начальников.
С горькой иронией изобразил Салтыков рабскую покорность крестьянства в «Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил». Громаднейший мужичина, мастер на все руки, перед протестом которого, если бы он был на это способен, не устояли бы генералы, безропотно подчиняется тунеядцам. Дал им по десятку яблок, а себе взял «одно, кислое». Сам же веревку свил, чтобы генералы держали его ночью на привязи. Да еще благодарен был генералам за то, что они «мужицким его трудом не гнушалися». Трудно себе представить более рельефное изображение силы и слабости русского крестьянства в эпоху самодержавия.
Вся горечь раздумий Щедрина о судьбах народа, родной страны сконцентрировалась в тесных границах сказки «Коняга». Сказка пропитана чувством тревоги гуманиста за судьбу подневольного труженика и чувством гнева писателя против идеологов социального неравенства. Примечательно, что в сказке крестьянство представлено и непосредственно в образе мужика, и в параллельном образе — Коняги. Человеческий образ казался Салтыкову недостаточным для того, чтобы воспроизвести всю ту скорбную картину каторжного труда и безответных страданий, которую являла собою жизнь крестьянства при царизме. Художник искал более выразительного образа — и нашел его в Коняге, «замученном, побитом, узкогрудом, с выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами». Коняга — символ силы народной и в то же время символ забитости, вековой несознательности. Коняга, как и мужик в сказке о двух генералах, — это громадина, не осознавшая своей мощи и причин своего страдальческого положения, это — «не умирающая, не расчленимая и не истребимая», но плененная сила.
Где выход из плена? Салтыков мучительно ищет ответа, но эти поиски не дают утешительных результатов. Как глубокий и трезвый мыслитель, он не верил в возможность осуществления социальной гармонии без активной борьбы. Участие широких масс в освободительном движении он считал решающим фактором коренных общественных преобразований. Но в мировоззрении Салтыкова, которое было ограничено кругом идей крестьянского демократа-социалиста, представление о массовой преобразующей силе связывалось прежде всего с крестьянством. В то же время исторический опыт внушал Салтыкову сомнения относительно способности крестьянства к самостоятельной организованной и сознательной борьбе. Отсутствие близкой перспективы вызволения мужика из вековечного «плена» явилось причиной тех глубоких идейных переживаний и скорбных настроений писателя, которые отразились в сказке о многострадальном бессловесном Коняге.