Салтыков (Щедрин) — страница 102 из 110

<ественные> зап<иски>”». И наконец от этой главной болезни пришло исцеление. Полное.

Известно свидетельство Плещеева, писавшего Чехову 13 сентября 1888 года о работоспособности Салтыкова: «Этот больной старик перещеголяет всех молодых и здоровых писателей». Красноречиво уже то, что Плещеев, двумя месяцами старше Салтыкова, с 1872 года бывший членом редакции «Отечественных записок», прекрасно знал трудовую неутомимость Салтыкова и ему было с чем сравнивать.

О необходимости раскрыть «некую психо-биологическую загадку» Салтыкова периода «Пошехонской старины», объяснить его творческую неисчерпаемость писал С. А. Макашин. Но в этих обстоятельствах переносить внимание на физиологическое состояние Салтыкова едва ли обоснованно. Он в ту пору однажды, как обычно, без стеснения высказался о Григории Захаровиче Елисееве: мол, он «всё своё дерьмо внутри хранит и оттого болен. Да и на других нагоняет досаду». Салтыков не хранил ничего внутри. Он принял на себя особую, только ему свойственную форму откровенности, которая даже хорошо знавших его нередко озадачивала. Вот он в августе 1883 года пишет доктору Белоголовому, что собирается раньше срока уехать вместе с Костей из Парижа в Петербург: «Супруга тоже предлагает свои услуги по части препровождения, но я знаю, что это будет одно надругательство, и отказываюсь. Лучше пусть я больной до Петербурга доеду, но недели две отдохну от гнусного пустословия, в основании которого лежит негодование на мою болезнь и на отсутствие гвардейской правоспособности (она не стесняясь укоряет меня этим)».

Никого не щадил Михаил Евграфович, но и себя не щадил. Поистине права Елизавета Аполлоновна: «В самом деле кашляет, но ещё и от себя прибавляет». Это относится не только к болезням и физическим состояниям, каждое из которых он, сидя за письмом или беседуя с кем-либо, мог представить как роковую катастрофу.

Мы только после перепроверок доверяем мемуаристам, но и Салтыкову надо доверять, лишь помня об изменчивости его натуры, об особом умении любое явление жизни, даже бытовое, представлять в той или иной художественной обработке. Есть сложно реконструируемый образ Михаила Евграфовича Салтыкова, и есть его образ, созданный им же в его письмах. И нам надо выбрать, с кем мы хотим познакомиться. Я, взявшись за эту биографическую повесть, чётко разграничил сферы восприятия.

Есть собрание сочинений Салтыкова (Щедрина) – каждый желающий может читать и перечитывать входящие в него разнообразные произведения.

Есть замечательный, хотя, увы, не лучшим образом сохранившийся свод писем Салтыкова – и у каждого желающего есть такая же возможность вычитывать из этих сотен страниц образ их автора.

Есть немало изданных воспоминаний о Салтыкове – забавное чтение. Именно из них очень многие вычерпывают сведения о писателе, хотя часть мемуаристов ничтоже сумняшеся величает реально жившего человека, о котором они сулят поведать правдивые истории, его литературным именем: Щедрин.

Более сложная проблема состоит в реконструкции и исследовании психологических состояний Салтыкова в разные периоды его жизни. Особенный интерес представляет то, что происходило с ним после 1 марта 1881 года, когда началась эпоха императора Александра III. Эпоха, главный фигурант которой на протяжении всего времени большевистского владычества подвергался особо яростному оплёвыванию. Хотя, впрочем, и до 1917 года социал-радикалистские силы неусыпно трудились над созданием её сумеречного образа. Причины этого в известной степени можно понять и при изучении происходящего с Салтыковым в 1880-х годах.

Знаменитые слова Константина Леонтьева «надо подморозить хоть немного Россию, чтобы она не гнила», которые любят вспоминать по любому поводу без ссылки на источник и вне контекста, удивительным образом датированы 1 марта 1880 года, когда оставался ровно год до катастрофы. Леонтьев так пояснял впоследствии этот тезис, ставший помимо его воли скандально знаменитым: «Надо одно – подмораживать всё то, что осталось от 20-х, 30-х и 40-х годов, и как можно подозрительнее (научно-подозрительнее) смотреть на всё то, чем подарило нас движение 60-х и 70-х годов».

Собственно здесь дальновидный русский интеллектуал развивал мысли, высказанные много ранее известным С. С. Уваровым: «Мы, т. е. люди XIX века, в затруднительном положении; мы живём средь бурь и волнений политических. Народы изменяют свой быт, обновляются, волнуются, идут вперёд. Никто здесь не может предписывать своих законов. Но Россия ещё юна, девственна (Леонтьев: «В России много ещё того, что зовут варварством, и это наше счастье, а не горе». – С. Д.) и не должна вкусить, по крайней мере теперь ещё, сих кровавых тревог. Надобно продлить ея юность и тем временем воспитать её. Вот моя политическая система… Моё дело не только блюсти за просвещением, но и блюсти за духом поколения. Если мне удастся отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории, то я исполню мой долг и умру спокойно. Вот моя теория».

Александр III вынужден был принять вызов своего, уже не взрывоопасного, а попросту взрывного времени. Его иногда называют периодом «контрреформ», не желая замечать, что при определённых политических стеснениях экономические преобразования продолжались, следствием чего стало улучшение положения не только крестьянства, но и рабочих (фабричные законы 1884–1886 годов). В 1880-е годы активно развивалась промышленность, усиленно строились железные дороги, способствуя развитию благого для огромной страны переселенчества. Значительны были успехи и в международных делах, причём основой политики был отказ от вооружённого решения конфликтов…

Однако, как это обычно бывает, материальные успехи России воспринимались той частью её общества, которую уже было принято называть образованной (к ней принадлежал и Салтыков), сдержанно, а вот цензурные и политические ограничения, нередко вынужденные, встречались с нарастающим пессимизмом. Эти настроения подробно описаны Р. В. Ивановым-Разумником в его «Истории русской общественной мысли». Он толкует террористическую деятельность социал-радикалов как «поединок на жизнь и на смерть» между «представителями системы официального мещанства и русской интеллигенцией», закончившийся «полным поражением интеллигенции в её борьбе за политическую свободу и социальные реформы».

Иванов-Разумник видит в «тусклой и серой эпохе восьмидесятых годов» эпоху «общественного мещанства», время, когда, в отличие от николаевского царствования, нет союза «всех представителей интеллигенции» в «борьбе с мещанством»: «В правительственных сферах вновь провозглашается система официального мещанства и не встречает достойного отпора в громадном большинстве “культурного” общества; общественное мещанство присоединяется к мещанству официальному». Вывод автора неутешителен: «В восьмидесятых годах русская интеллигенция почти сходит на нет, вымирает; ибо основным отрицательным признаком интеллигенции… <…> является именно её анти-мещанство»[44].

Один из самых ярких литературных дебютантов 1880-х, как показала вся его дальнейшая жизнь, человек высокой нравственности, наделённый социально ответственным мышлением, В. Г. Короленко писал впоследствии, уже после смуты 1905 года, но до катаклизмов года 1917-го, что 1 марта 1881 года «разразилась потрясающая трагедия русского строя». После чего, по его мнению, началась «глухая реакция, отметившая собой всё царствование Александра III и подготовившая потрясения, из которых и теперь ещё не вышла Россия».

Нет нужды спорить с современниками о годах, в которые мы не жили. Но право на исторический взгляд, подкреплённое трагическим опытом ХХ века (не забудем и близкое по теме: мучительные – при большевиках – последние годы жизни Короленко и репрессии против Иванова-Разумника, завершившиеся его смертью на чужбине), даёт основание предположить, что ощущение этой самой «глухой реакции», «сумерек» (Чехов), «полунощности» (Лесков), «непроглядной ночи» (Надсон) было вызвано не только общественно-политическими причинами. Но, разумеется, в том случае, если отказаться, наконец, от использования произведений художественной литературы лишь как «материала» для «характеристики эпохи» и не смешивать объекты и цели литературной критики и политической публицистики.

Сказки между делом

Галина Кузнецова в известном «Грасском дневнике» (25 июля 1929 года) рассказывает, что обедавший у Буниных бывший русский посол в Испании А. В. Неклюдов высказал суждение, что «Россия была испорчена литературой. <…> Всё общество жило ею и ничего другого не желало видеть. Ведь даже погода в России должна быть всегда дурной, по мнению писателей». Я, рассказывает Неклюдов, «как-то указал кому-то, что у Щедрина во всех его сочинениях ни разу нет солнечного дня, а всё: “моросил дождик”, да хмуро, да мерзко. И что же? Так и оказалось. Просмотрели всего Щедрина – так и оказалось!».

Замечательно! Но что если в поисках щедринской погоды просмотреть книги писателя ещё раз? Доверяй, но проверяй! Любое обобщение, прикладываемое к тонким материям творчества да и к самой стране, России, не очень дорого стоит. Автор этих строк тоже просмотрел всего Щедрина, не только сочинения, но и письма. Так не оказалось!

А оказалось, что никакого особого «критического» или, тем более, «сатирического» отношения к погоде у Салтыкова не было. Его взаимоотношения с климатом (читаем письма) не выходят за рамки подобных отношений у любого человека: атмосферу почти не чувствуешь и не обращаешь на неё внимания в здоровье, она сильно влияет на самочувствие при недугах. Но есть и особенность: к родной погоде, как и к родной природе, Салтыков относился куда мягче, чем к климату Европы. И это понятно: на тамошние курорты он ездил уже немолодым человеком, для лечения, а курортная погода не может быть изменчивой. Любую набежавшую на солнце тучку в Баден-Бадене, Ницце или Висбадене Салтыков воспринимает очень остро.

В пору его европейских перемещений этот больной утвердился в мысли: