Салтыков не просто показал, как легко находятся в юридических предписаниях лазейки для их извращения. Уже в самом начале книги он напомнил о важнейшем: буква закона не просто находится в сложной связи с духом закона. Сам дух закона становится абстракцией, если он не соотнесён с тем, что называется духом народа, его пониманием смысла закона и законодательства как такового.
В «Губернских очерках» очевидны и следы штудий Салтыкова-читателя. Вскоре после его кончины юрист и публицист Константин Арсеньев опубликовал в журнале «Вестник Европы» (1890. № 1–2) «Материалы для биографии М. Е. Салтыкова». Они приобрели особое значение, ибо все бумаги Салтыкова, относящиеся, в частности, к вятскому периоду, с которыми работал Арсеньев, сгорели в пожаре на его даче. От него мы узнаём, что Салтыков, увлёкшись давно известным в России трактатом «О преступлениях и наказаниях» итальянского правоведа и философа-просветителя Чезаре Беккариа (1738–1794) и самой историей его жизни, оставил заметки, представляющие собой вольные размышления над идеями Беккариа. Так, он ставит под сомнение тезис итальянца, что люди «согласились, молчаливым контрактом, пожертвовать частью своей свободы, чтобы пользоваться остальным спокойно и чтобы воздерживать постоянные усилия отдельных лиц к восстановлению полной свободы». «Нельзя себе представить, – возражает Салтыков, – чтобы человек мог добровольно отказаться от части свободы, да и нет в том никакой необходимости».
В другой заметке, «Об идее права», Салтыков высказывает убеждение, что в уголовных законах «отражается, со всеми её безобразными или симпатическими сторонами, внутренняя и внешняя жизнь народов. Если нравы народа мягки, если в сознании народном живёт идея правды, то законодатель является не исключительным запретителем или равнодушным карателем известной категории действий, называемых преступлениями. <…> Редко случается так, что уголовный кодекс является не продуктом народной жизни, а чем-то случайным, внешним, применённым к народу без всякой живой с ним связи. Такие факты никогда не проходят даром; рано или поздно народ разобьёт это Прокрустово ложе, которое лишь бесполезно мучило его. Как бы ни был младенчески неразвит народ (а где же он развит?), он всё-таки никогда не хочет улечься в тесные рамки искусственно задуманной административной формы».
Не потому ли, что в «Первом рассказе подьячего», отнесённого как бы к «прошлым временам», за фарсовыми историями просматриваются общие черты своеобразного российского правоприменения, исходящего из вековечного принципа: закон что дышло, и другие писатели стали предлагать новые вариации на тему мёртвого тела. О случаях с мёртвым телом как возможности получить взятку и метафоре российских отношений в обществе чуть раньше Салтыкова сказал Герцен: «Начнётся следствие о мёртвом теле какого-нибудь пьяницы, сгоревшего от вина и замёрзнувшего от мороза. И голова собирает, староста собирает, мужики несут последнюю копейку. Становому надобно жить; исправнику надобно жить, да и жену содержать; советнику надобно жить, да и детей воспитать, советник – примерный отец… Чиновничество царит в северо-восточных губерниях Руси и в Сибири; тут оно раскинулось беспрепятственно, без оглядки… даль страшная, все участвуют в выгодах, кража становится res publicа. Самая власть царская, которая бьёт как картечь, не может пробить эти подснежные, болотистые траншеи из топкой грязи. Все меры правительства – ослаблены, все желания искажены; оно обмануто, одурачено, предано, продано, и всё с видом верноподданнического раболепия и с соблюдением всех канцелярских форм».
Здесь, нельзя не отметить, возможно, таится литературно-конспиративный сюжет. Дело в том, что приведённые выше строки, вошедшие в итоге в «Былое и думы», впервые были напечатаны в книге «Тюрьма и ссылка. Из записок Искандера» (Лондон, 1854). Можно предположить, что это издание могло попасть в руки Салтыкову сразу после его возвращения из ссылки и вызвать свои воспоминания об историях с мёртвым телом. Так или иначе, вскоре после появления «Губернских очерков», которые читала вся Россия, вышли одноимённые рассказы Владимира Даля (1857) и Василия Слепцова (1866), стихотворения Ивана Никитина (1858) и Николая Некрасова (1861), «Следствие» (1867) Николая Успенского. Но Салтыков, сделав акцент на связи лихоимства с важнейшим в человеческой жизни событием: смертью, причём в этих обстоятельствах соединённой с государственно-общественными отношениями, переводит то, что его рассказчик воспринимает как забавный анекдот, в метафизическую сферу. И главное – задаёт особую тональность в восприятии последующих страниц «Губернских очерков»…
Впрочем, мы зашли в биографии Михаила Евграфовича на восемь лет вперёд. Зашли ради того, чтобы отметить его замечательное качество – умение извлекать из одного и того же факта, события, дела сразу несколько смыслов – от злободневного до экзистенциального. И не просто извлекать, но находить им должное место в своих творениях, причём относясь к их первоисточникам с абсолютной творческой свободой.
Но вернёмся в осеннюю Вятку 1848 года, в кабинет старшего чиновника особых поручений Салтыкова.
Вятское время в биографии Михаила Евграфовича – не просто в жизни, но и в творческой биографии – невозможно переоценить. Прежде всего, в эти годы произошло преображение романтика-лирика в романтика-философа. До Вятки вечный идеал Салтыкова парил над Петербургом, над его уже двоящимся внутри себя миром: «В самом деле, и туман, который, как удушливое бремя, давит город своею свинцовою тяжестью, и меленькая, острая жидкость, – не то дождь, не то снег, – докучливо и резко дребезжащая в запертые окна кареты, и ветер, который жалобно стонет и завывает, тщетно силясь вторгнуться в щегольской экипаж, чтоб оскорбить нескромным дуновением своим полные и самодовольно лоснящиеся щёки сидящего в нём сытого господина, и гусиные лапки зажжённого газа, там и сям прорывающиеся сквозь густой слой дождя и тумана, и звонкое, но тем не менее, как смутное эхо, долетающее “пади” зоркого, как кошка, форейтора – всё это, вместе взятое, даёт городу какую-то поэтически улетучивающуюся физиономию, какой-то обманчивый колорит, делая все окружающие предметы подобными тем странным, безразличным существам, которые так часто забавляли нас в дни нашей юности в заманчивых картинах волшебного фонаря…»
Уже в Вятке, за которой последовали Рязань, Тверь, Пенза, Тула, под видимым Салтыкову небесным Градом Божьим простирались грады и вести тысячелетней России, черты «поэтически улетучивающейся физиономии» которой имели совершенно иной, в отличие от Петербурга колорит, – и подавно совершенно иной жизнь этих городов и весей оказывалась в действительности.
Вслед за дознаниями по самым разнообразным делам, залежавшимся в его ведомстве, Салтыков был посажен Середой за составление годового отчёта по управлению губернией. Этот ежегодный документ имел особое значение, ибо один из его экземпляров предназначался лично императору, который, заметьте, внимательно его прочитывал. При этом за долгое время существования такой отчётности, естественно, уже существовали её проверенные формы и сама логика, предопределённая обязательным выводом об общем благополучии жизни в губернии.
Но Салтыков презрел проверенную бюрократическую поэтику. Его отчёт, свободный от шаблонов, выглядит как своего рода аналитический репортаж с особым вниманием именно к проблемам губернии, требующим правительственного вмешательства. Отказ от принятых фраз-формул позволил ему в деловом стиле, как впоследствии в «Губернских очерках» в стиле художественном, обозначить не просто факты, а существующие за ними юридические, экономические, государственные огрехи. И если в первый год в итоговом варианте отчёта у Салтыкова были соавторы – другие чиновники и сам Середа, – то в последующие три года составление годовых отчётов, также поручавшееся ему, приобретало всё больше салтыковских черт. Наконец отчёт 1850 года становится уже, с небольшими оговорками, авторским документом самого Салтыкова, дополнением к его творческим сочинениям, которым невозможно пренебречь как свидетельством становления стиля писателя.
Так, в разделе «Состояние крестьян всех ведомств» он счёл необходимым сообщить следующее: «С каждым годом заметны весьма резкие и значительные улучшения как в нравственном, так и в материальном быте государственных крестьян. Главнейшие пороки государственных крестьян в Вятской губернии, свойственные, впрочем, вообще всем местным жителям, заключаются в страсти к пьянству и ябедничеству. К искоренению первого из сих пороков, как подрывающего материальное благосостояние крестьян, направлены постоянные заботливые действия местного управления государственными имуществами, состоящие во внушении крестьянам пагубных последствий сего порока и в употреблении самых строгих мер наказания в отношении к лицам, предающимся пьянству. Сверх того, лица, замеченные в расточительности и развратном поведении, по распоряжению начальства, отдаются под присмотр общества, а имения их берутся в опеку. Весьма важное влияние может иметь на нравственность крестьян предоставленное обществу по закону право отдавать в рекруты крестьян, замеченных в дурном поведении, и ссылать в Сибирь на поселение тех из них, которые опорочены по суду».
Если учесть, что годовые отчёты писались на основании многих десятков документов – прежде всего докладов по отделам губернского правления, где состоянию крестьян неизменно уделялось особое внимание, – то станет очевидным: помимо собственных впечатлений, Салтыков использовал огромный аналитический материал из всех сфер вятской жизни. Поэтому в «Губернских очерках», да и не в них одних, не раз встречаются отзвуки тем и фактов служебных бумаг, к которым имел касательство автор – естественно, художественно обработанных.
Например, в связи с крестьянской «страстью к ябедам» вспоминаются остро сатирические «Озорники», главный персонаж которых заявляет: «Вы мне скажете, что грамотность никто и не думает принимать за окончательную цель просвещения, что она только средство; но я осмеливаюсь думать, что это средство никуда не годное, потому что ведёт только к тому, чтобы породить целые легионы ябедников и мироедов». Столь же хитроумно введена в книгу и тема пьянства, начиная со знаменитого пассажа: «Сон и водка – вот истинные друзья человечества. Но водка необходима такая, чтобы сразу забирала, покоряла себе всего человека; что называется вор-водка, такая, чтобы сначала все вообще твои суставчики словно перешибло, а потом изныл бы каждый из них в особенности. Странная, однако ж, вещь! Слыл я, кажется, когда-то порядочным человеком, водки в рот не брал, не нае