Салтыков (Щедрин) — страница 22 из 110

дался до изнеможения сил, после обеда не спал, одевался прилично, был бодр и свеж, трудился, надеялся, и все чего-то ждал, к чему-то стремился… И вот в какие-нибудь пять лет какая перемена! Лицо отекло и одрябло; в глазах светится собачья старость; движения вялы; словесности, как говорит приятель мой, Яков Астафьич, совсем нет… скверно!

И как скоро, как беспрепятственно совершается процесс этого превращения! С какою изумительною быстротой поселяется в сердце вялость и равнодушие ко всему, потухает огонь любви к добру и ненависти ко лжи и злу!»

Особенно трогательно, что это бурное освоение Салтыковым жизни российской глубинки и вместе с тем выразительных возможностей русского языка проходило при полном отсутствия жалованья да ещё и с наложением неудобств иного свойства. Хлопоты Салтыкова по возвращению в столицу не достигали успеха, зато ему, уже ставшему приходить в себя после катаклизма 1848 года, о нём вдруг напомнили. В Петербурге разворачивалось дело петрашевцев, и 30 августа 1849 года из Третьего отделения (то есть жандармерии) вятскому губернатору был отправлен пакет с пометами «весьма секретно» и «в собственные руки», где находилась просьба «отобрать» от Салтыкова «письменные ответы» на несколько вопросов в связи с делом о титулярном советнике Буташевиче-Петрашевском. Но когда пакет прибыл в Вятку, Аким Иванович Середа находился в Елабуге. Курьер с пакетом отправился туда, а уж из Елабуги пакет вместе с Середой поехал вновь в Вятку.

Условия грядущего мероприятия были, мягко говоря, экстравагантными: саму бумагу Салтыкову не предъявлять, а лишь отобрать у него письменные ответы на изложенные в ней вопросы, которые касались знакомства с Петрашевским и другими лицами из его окружения, участия в собраниях, обсуждения «предметов политических» и т. д. «Все это Салтыков обязан объяснить с полной откровенностью, – говорилось в сопроводительном письме, подписанном самим управляющим Третьим отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии, начальником штаба Корпуса жандармов, генерал-лейтенантом Леонтием Васильевичем Дубельтом, – обнаружив, если ему известно, всех лиц, принимавших участие в суждениях и действиях Петрашевского и подтверждая при том каждое указание или какой-либо вывод определёнными фактами».

Губернатор поручил выполнить эту просьбу-приказ советнику губернского правления, коллежскому асессору Ивану Кабалерову, причём «внезапно» и в присутствии вятского жандармского штаб-офицера, полковника. Так что 24 сентября в шесть часов вечера в дом к гостеприимному Салтыкову вдруг явились гости внезапные, и отобрание ответов началось. Бумаги эти сохранились, хотя для биографии Салтыкова они представляют небольшой интерес. Он отвечал искренне, подробно, но скрывать, по чести, ему было нечего – устремлённый к социал-радикализму агрессивный мечтатель Петрашевский и его ближайшее окружение явно не были героями салтыковской судьбы. Он вновь указал на главный пункт своих расхождений с интересовавшим жандармов деятелем:

«Петрашевский предложил сделать складку, сколько кто может, на выписку книг, преимущественно школы Фурье, но из нас некоторые, а в том числе Есаков, Данилевский, Майков и я, настаивали и настояли на том, чтобы библиотека была составлена не из одних книг, касающихся социальных систем, но по преимуществу, из сочинений политико-экономистов. Впрочем, этой библиотекою я вовсе не занимался, и книг из неё почти никогда не брал, за весьма малыми исключениями, и какие именно книги выписывались не знаю, потому что Петрашевский, как распорядитель, совершенно забрал деньги к себе и выписывал, что хотел, а по преимуществу ничтожные и по существу и по цене своей брошюры вроде: “Rotschild roi des juifs”[8] и разные другие.

Всё это вместе взятое, и кроме того разные выходки Петрашевского, выходки дикие и неуместные, клонившиеся большею частью к произведению скандала в публичных местах, а также появление в нашем обществе новых лиц, с которыми я не имел никакой охоты сблизиться, как напр. Благовещенского, какого-то господина в синих очках, произвели мало-помалу охлаждение в отношениях моих к Петрашевскому, так что, с начала 1846 года или в конце 1845 года, я совершенно прекратил с ним всякое знакомство, и разве изредка встречался с ним на улице. В одно время со мною перестали ездить к Петрашевскому Есаков и Майков. Что же касается до Данилевского и Григорьева, то первый из них около этого времени выбыл из Петербурга и прожил в деревне более года, а второго я так мало знал, что не интересовался знать, что с ним сделалось».

Салтыков признавал, что «в собраниях у Петрашевского бывали иногда и политические разговоры, но они никогда не имели другого предмета, кроме текущих новостей. Особенно демагогических идей не помню, чтобы кто-нибудь высказывал, исключая разве Петрашевского, который делал это более по удали и молодечеству, нежели по убеждению. Резкость мнений Петрашевского была одною из причин моего отдаления от него вместе с Майковым и Есаковым».

Понятно, что при таких подневольных отобраниях ответов, когда дело исходит из цензурирования мыслей, а не из преследования за противоправные действия, любой человек с представлениями о чести и достоинстве сделает всё возможное, чтобы смягчить мнение карающей стороны о тяжести вины подозреваемых. Здесь Салтыкову даже лукавить не пришлось: несимпатичный ему Петрашевский по характеру своему был личностью вздорной, склонной к спорадическим проявлениям чувств, ищущей споров, столкновений, конфликтов.

Но самое важное, что Салтыков сумел повернуть визит нежданных гостей в свою пользу. После того как ответы у него были отобраны, он не только не впал в волнение, но сел за стол и уже в благом одиночестве написал дополнение к своим показаниям, где подчеркнул свой интерес к сугубо литературным занятиям и таковой же у Петрашевского, а также своё «желание заниматься политической экономией» и «пенитенциарною системой». Однако Петрашевский не выполнял его просьбы выписывать труды «главнейших экономистов» и «сочинения о тюремной системе», а, выписав в 1846 году трактаты «Thorie de l’emprisonnement» par Ch. Lucas и «Le systeme pnitentiare en Amrique» par Qustave de Beaumont, вдруг, по словам Салтыкова, не позволил ему читать таковые по причине неуплаты очередного взноса на покупку (когда же Салтыков вносил деньги, покупались книги ему ненужные). После этого их отношения были окончательно прекращены.

После изложения этой меркантильной истории Салтыков пишет собственно то, ради чего он и решился на это «дополнительное показание». «При сём осмеливаюсь сказать несколько слов о собственном моём положении, – выводит он своих читателей, среди которых могли оказаться и Дубельт, и сам император, к главной для него теме. – Находясь полтора года в изгнании и удалённый от родных, я, как особой милости, прошу в оправдание своё рассмотреть статью, за которую я наказан. Я вполне убеждён, что в ней скорее будет замечено направление совершенно противное анархическим идеям, нежели старание распространить эти идеи. Постоянный мой скромный образ жизни, постоянное моё усердие по службе, которое как бывшим, так и настоящим моим начальством может быть засвидетельствовано, достаточно опровергают мысль о разрушительных будто бы намерениях моих. Более же всего непричастность моя подобным намерениям доказывается постепенным моим удалением с 1846 года от общества Петрашевского. Конечно, и у меня были заблуждения, но заблуждения эти были скорее результатом юношеского увлечения и неопытности, нежели обдуманным желанием распространять вред, да и при том же за них я уже полтора года страдаю изгнанием. Хотя я, по особой милости Государя Императора, переведён в г. Вятку не просто на жительство, а на службу, но я доселе не имею никакого штатного места, да и едва ли могу его иметь, потому что характер сосланного по Высочайшему повелению будет постоянной преградой к поручению мне какой-либо сколько-нибудь значительной должности. Таким образом, служебная карьера, на которую я единственно рассчитывал, навсегда для меня закрыта.

Все эти обстоятельства и, наконец, искреннее моё раскаяние в совершённом моём проступке, осмеливаюсь повергнуть на милостивое усмотрение правительства».

Хотя главной своей цели это показание не достигло, и Салтыков был оставлен в Вятке, из дела Петрашевского он был исключён и оставлен в покое. Да и сам губернатор, судя по всему, окончательно принял Салтыкова. После того, как последний выполнил довольно сложную работу по составлению по городам инвентарей недвижимых имуществ, статистических описаний и проектов их общественного и хозяйственного переустройства, его с 17 января 1850 года ввели в штат и назначили содержание, определённое по должности старшего чиновника особых поручений. До этого он жил на скудные казённые начисления, обеспечивающие квартиру, стол, выезд и т. п. – что-то вроде командировочных, и на то, что присылали из Спас-Угла.

* * *

Среди более или менее надёжных источников биографа – письма. К письмам Ольги Михайловны и Евграфа Васильевича Салтыкова мы уже обращались, они довольно хорошо сохранились. А вот первое дошедшее до нас письмо Михаила Евграфовича, из Царского Села, относится только к марту 1839 года, да и письма последующих лет, вплоть до 1848-го, наперечёт. Зато уцелело восемь десятков его посланий из Вятки.

Уже на следующий день после приезда в город, 8 мая Салтыков передал своему добрейшему спутнику, штабс-капитану Рашкевичу, спешившему далее по своим жандармским маршрутам, несколько писем. Как видно, это был действительно человек не без достоинств – недаром изгнанник доверил ему свои послания, причём на революционном французском языке. А позднее, вспоминая Рашкевича и его поведение в дороге, Салтыков выдал один из своих афористических парадоксов: «Если за доблести и военную опытность признаётся справедливым постепенно производить из унтер-офицеров в генералы, то было бы столь же справедливо за благодушие и сердечную мягкость с тою же постепенностью производить из генералов в унтер-офицеры».