Салтыков (Щедрин) — страница 34 из 110

з необходимых трёх с половиной тысяч: «А поди скажи, так и губу надуем: вы нас не любите, и ревность сейчас». Здесь вспомнилось и то, что Михайла по отношению к деньгам попросту легкомыслен: на Макарьевской ярмарке в Нижнем Новгороде жулики вытащили у него подаренные ею двести рублей (тоже серебром): «Хотел купить что-то невесте», а «остался парень без алтына».

Изменившиеся обстоятельства привели Ольгу Михайловну к новому решению – неуклюжего лгуна и «простофилю» перестать, наконец, баловать. Она делает всё, чтобы всплывающие у Михайлы от времени до времени фантазии уединиться с женой в том имении, которое она ему выделит, и заняться хозяйством так фантазиями и остались. К этому времени она уже потеряла всех своих дочерей: после младеницы Софьи ещё в девичестве от чахотки умерла Вера. Недолго прожила в супружестве старшая дочь Надежда Евграфовна, оставив Ольге Михайловне после себя только дочку Катеньку. 16 ноября 1854 года умерла и Любовь Евграфовна, которой едва исполнился тридцать один год.

Правда, все братья Салтыковы были пристроены. Даже добровольный неудачник Николай в то время, как мы уже знаем, пребывал в ополчении. Дмитрий уверенно двигался по служебной лестнице, Сергей после окончания Морского корпуса служил на флоте, а младший, красавец Илья, выпустившись из Школы гвардейских подпрапорщиков и кирасирских юнкеров, поступил в Кирасирский полк. Забавная подробность: опекавший младшего брата Михаил выпросил у матери портрет новоиспечённого кирасира, чтобы показать его Елизавете Аполлоновне, но обратно не прислал. Дальнейшее известно из эпистолярного рассказа Ольги Михайловны: «Пишет, что оттого долго не шлёт, он-де цел и здрав, да лакей положил в чемодан да задницей сидел и стекло продавил. Вот те и цел. Жду не дождусь, когда пришлёт. Право, чай, исказил милого Илю… Авось милая рожица его уцелела, ну а стекло наплевать…»

Так что, осознавая себя как приумножительницу и хранительницу салтыковских капиталов, Ольга Михайловна рассуждала очень здраво: если служба у сыновей ладится, почему не послужить?! Помещичье уединение никуда от них не денется, но мало ли что в жизни стрясётся! Когда Михаил получил так сказать вольную, она и создала ему обстоятельства для дальнейшего карьерного продвижения: ежели ты, молодец, не уповаешь, как немало кто, на богатства невесты, то и собственное своё наследство пока что проедать ни к чему!

Она едва ли забыла, что несколько лет намеревалась просить государя отпустить Михаила «хоть на родину в отставку», ибо «спокойствие и семейное счастье менять ни на что нельзя». однако при обретённом Михаилом «спокойствии» решила, что ему будет полезно самому создать своё «семейное счастье».

* * *

Салтыков возвращался из Вятки через хорошо ему известный богатый купеческий Яранск с достраивавшимся в те месяцы собором Живоначальной Троицы – по проекту Константина Тона; собор уцелел в большевистские времена и доныне остаётся достопримечательностью города. Затем двинулся на уже приволжский Козьмодемьянск, а далее Нижний Новгород, откуда в Калязинский уезд Тверской губернии, где в Ермолине Ольгой Михайловной было создано новое, после Спас-Угла семейное гнездо. По подсчётам С. А. Макашина, Салтыков за неполные четверо суток – с 24 по 28 декабря проделал более тысячи двухсот вёрст, то есть гнал вовсю, останавливаясь лишь для перемены лошадей.

Встреча с матерью, судя по её письму Дмитрию Евграфовичу, была тёплой – расчётливый ум Ольги Михайловны отступил перед материнским сердцем. Но теплоте не выпало согревать сына долго: Михаил Евграфович собрался встречать Новый год с Елизаветой Аполлоновной, и мать не возразила против этого желания.

О появлении Салтыкова во Владимире у Болтиных сохранился отрывок воспоминаний угрюмого мизантропа, будущего создателя фантастической ейтихиологии – «науки о счастье в коммунистическом строе», – а в то время пятнадцатилетнего воспитанника Училища правоведения Владимира Танеева. Вероятно, Танеев гостил на Святках в родном городе и повстречал здесь Салтыкова-жениха. Тогда, впрочем, тот не произвёл на него впечатления, кроме того, что он, «как мальчик», стоял позади кресла, в котором сидела Елизавета Аполлоновна. «Ничего особенного ни в его словах, ни в его наружности я не заметил. По тогдашней моде он был гладко выбрит и носил длинные бакенбарды. Особыми приметами были: большие глаза навыкате и несколько грубый голос».

Между прочим, «тогдашняя мода» на бакенбарды тоже была «особой приметой». При императоре Николае Павловиче растительность на мужеских лицах чиновничьей принадлежности возбранялась, но после его кончины, по позднейшему замечанию Салтыкова, «бороды и усы стали носить даже прежде, нежели вопрос об этом “прошёл”». И Михаил Евграфович, как видно, был среди тех, кто не дожидался особых распоряжений на сей счёт.

Александр Николаевич, не мешкая, отменил ещё один запрет отца. «Когда я добрался до Петербурга, то там куренье на улицах было уже в полном разгаре», – радостно пишет неуёмный курильщик Салтыков, который носил с собой не просто портсигар, а большую планшетку-папиросницу на ремне. Добродушные сплетники говорили, что за такое послабление табакозависимые сограждане должны быть благодарны Василию Андреевичу Жуковскому: будучи воспитателем наследника престола, он не только преподал его императорскому высочеству Александру Николаевичу основы изящных искусств, но и научил курить – со всеми сопутствующими и благими для сонмища курильщиков последствиями. Так что «свежий воздух», о котором писал Салтыков, вспоминая о Москве тех месяцев, содержал не только озонирующие флюиды политических изменений, но и терпкие табачные ароматы.

«Несколько суток я ехал, не отдавая себе отчёта, что со мной случилось и что ждёт меня впереди. Но, добравшись до Москвы, я сразу нюхнул свежего воздуха. Несмотря на то, что у меня совсем не было там знакомых, или же предстояло разыскивать их, я понял, что Москва уже не прежняя». По принципиальным историко-литературным основаниям отказываясь превращать автобиографические мотивы, так или иначе питающие творчество любого писателя, не только Салтыкова (где же тогда художественная фантазия?!), в источник биографических сведений, всё же признаю, что общие пространственно-временные картины, появляющиеся в тех или иных произведениях, нередко представляют мир, в котором живёт их автор, с замечательной яркостью и завораживающей зримостью.

В позднем очерке «Счастливчик», вошедшем в один из последних салтыковских шедевров, цикл «Мелочи жизни», Михаил Евграфович, как мало кто из его современников, провёл и прокатил нас по российским столицам, древней и петровской, с удалью настоящего извозчика-«лихача», зоркого и остроязычного:

«На Никольской появилось Чижовское подворье, на Софийке – ломакинский дом с зеркальными окнами. По Ильинке, Варварке и вообще в Китай-городе проезду от ломовых извозчиков не было – всё благовонные товары везли: стало быть, потребность явилась. Ещё не так давно так называемые “машины” (органы) были изгнаны из трактиров; теперь Московский трактир щеголял двумя машинами, Новотроицкий – чуть не тремя. Отобедавши раза три в общих залах, я наслушался того, что ушам не верил. Говорили, что вопрос о разрешении курить на улицах уже “прошёл” и что затем на очереди поставлен будет вопрос о снятии запрещения носить бороду и усы…» Выше об этом мы уже вспоминали. Салтыков ухватил в Москве многие гульливые, весёлые черты нового времени, но всё же в святочные дни 1856 года заторопился в Петербург.

Железнодорожный путь туда из Москвы «был уже открыт». И хотя подробностями своего первого путешествия по железной дороге Салтыков не поделился, можно представить, что это техническое чудо его впечатлило. Действительно, и мир, и Россия вступали – въезжали в совершенно новую эпоху, когда у человека стремительно переменялись представления и о пространстве, и о времени. Академик (и притом выходец из крепостных) Александр Никитенко ровно за год до Салтыкова, в январе 1855 года, то есть ещё до внезапной кончины Николая Павловича, совершил поездку из Петербурга в Москву и обратно. После чего писал в своём ныне хорошо известном дневнике:

«Из Петербурга я отправился с министром. Нам дали особый вагон, где помещался также и Яков Иванович Ростовцев (известный военный интеллектуал, генерал-лейтенант, которому вскоре было суждено стать разработчиком Крестьянской реформы. – С. Д.). Поезд был огромный: масса народу ехала на юбилей Московского университета, Предстоящее торжество возбуждало замечательное сочувствие во всех, кто когда-нибудь и чему-нибудь учился. С нами ехали депутаты от всех петербургских учёных сословий и учебных заведений. Яков Иванович большинство из них созвал в наш вагон. <…> Яков Иванович устроил настоящий пир; подали завтрак; не жалели вина; общество сделалось шумным и весёлым. Потом играющие в карты сели за карточные столы, остальные разделились на группы, где разговор затянулся далеко за полночь. <…> Вагон наш был хорошо прибран и натоплен. В Москву мы приехали на следующее утро, ровно в девять часов. На дебаркадере министра встретили попечитель, ректор и деканы университета».

Здесь особенно интересна тональность: о железнодорожном путешествии рассказывается как о чём-то не просто обыденном, но даже связанном с приятным времяпрепровождением. И четырёх лет не прошло со времени пуска дороги, а «чугунка» уже стала частью быта. Замечательная деталь: возвратившись из Москвы, Никитенко сетует на то, что поезд опоздал на два с половиной часа: «Замедление произошло от вьюги, которая бушевала всю ночь и заметала рельсы». Так ли он был привередлив, когда ездил в Первопрестольную на перекладных? Но к хорошему привыкаешь быстро – и навсегда.

Что же говорить о Михаиле Евграфовиче, человеке на поколение младше Никитенко, куда больше ценившем технический прогресс и, разумеется, быструю езду? Как забыть, например, что ещё в Вятке он разъезжал в «премиленькой пролетке», купленной «маменькой» в Москве и отправленной ему в подарок? Так что железная дорога пришла в его жизнь без каких-либо сокрушений и опасений.