Взаимоотношения это непростые. Например, есть обширная тема «Салтыков-Щедрин и цензура», породившая немало трескучих страниц в щедриноведении, но всё же за долгое время здесь накопился обширный материал. Так вот, простое статистическое его изучение показывает: цензурные гонения произведений Салтыкова трудно сравнить с диоклетиановыми (пользуюсь салтыковским образом). Да, журнал «Отечественные записки» был закрыт (обстоятельства рассмотрим в своём месте). Но как раз сочинения Салтыкова страдали от цензорских ножниц не более, чем сочинения многих его современников. Это плохо, что страдали даже так, но ведь признаки времени почти непреодолимы, а на фоне того, что творила отечественная цензура коммунистического времени, российская цензурная история XIX века выглядит попросту плюшевой.
Однако, помимо общения с цензурой, написанное Салтыковым нередко, если не сказать постоянно, подвергалось серьёзным притеснениям со стороны его самого. И речь не идёт о естественной авторской работе над текстом, об авторской правке. Это явление открылось уже при первопубликациях – журнальной и книжной – «Губернских очерков», а вскоре было отмечено мемуаристами. Так, писатель из круга некрасовско-салтыковских «Отечественных записок» Илья Салов свидетельствует: «Мне неоднократно случалось читать “Губернские очерки” в рукописи, и я отлично помню, что в печати многое из написанного Салтыковым либо совсем выбрасывалось, либо исправлялось, потому что он не стеснялся в выражениях».
Но это довольно поверхностная характеристика. Существо комического гения Салтыкова органически происходит из той стихии народной культуры, которую мы после исследований М. М. Бахтина почти терминологически называем раблезианской. Оно неотъемлемо от того, что Бахтин назвал «телесным низом», от того особого угла зрения, который держит в своём фокусе порождающую, жизнетворную стихию. Например, в сохранившемся беловом автографе начальной редакции первых глав «Очерков» Салтыков аккуратно, карандашом вычеркнул немало фраз и даже фрагментов, само содержание которых не могло стать причиной цензурного недовольства. А вот с позиции осторожного редактора, может быть, самого эстета Каткова эти изъятия вполне объяснимы. Судите сами.
В «Первом рассказе подьячего» выпадает следующая история о холере: «Получаем мы это из губернского города указ, что, мол, так и так, принять бдительные меры. Думали мы долго, какие тут меры брать, и всё не придумали, а насупротив воли начальства идти не осмеливались. “Дураки, говорит, вы все; вот посмотрите, какие я меры приму”. И точно, поехал он на другой день в уезд и взял с собой – что бы вы думали? да нет, не угадаете! взял, сударь, один клистир!!! В какую волость приедет, народ собьёт и говорит:
– Вот, ребята, холера промеж вас ходит, начальство лечить велит; раздевайтесь все.
– Да помилуй, Иван Петрович, – мы как есть всем здоровы.
– Это ты, дура-борода, глупым делом так рассуждаешь, а вот видишь указ!
– Видим, батюшка.
– А вот это видите, православные?
Показывает им клистир.
– А штука эта такая, что начальством самим для вас прислана, и кто даст за лекарство двугривенный, тому будет только кончик, а кто не даст, весь всажу! Поняли?
Мнутся мужики, не надувает ли, мол, лекаришка, да нет, бумагу показывает, и не белую бумагу, а исписанную. Ну, и кончается дело, как всегда. Таким-то манером он все до одной волости изъездил; сколько он тогда денег привёз! да над нами же потом и смеётся!»
Вычеркнуты и реплики о супружестве Ивана Петровича: «Жену свою он не то чтобы любил, а лучше сказать, за сосуд почитал. “Я, говорит, братцы, женился весенним делом, а весной и щепка на щепку лезет, не то что человек!”».
В 1933 году, для Полного собрания сочинений Салтыкова (том II) Б. М. Эйхенбаум и К. И. Халабаев подготовили «Губернские очерки», восстановив в тексте все изъятия, и такое решение, несмотря на критические возражения, представляется художественно здравым. Оно возвращает читателям, открывает им свободного от собственных стеснений Салтыкова-Щедрина. Он, не трепеща перед цензурой, при первой возможности (в переизданиях) восстанавливал изъятое, но нередко отступал, оглядываясь на существующий литературный этикет, собственноручно дистиллировал свой текст.
Может быть, лишь в исключительных случаях следует согласиться с авторскими изъятиями. Как, например, в очерке «Скука», где преображены переживания самого Салтыкова, связанные с любовью к Лизе Болтиной. В четвёртом издании «Губернских очерков» (1882) Салтыков вычеркнул следующий фрагмент:
«Ужели вы также любите?
И вы, о молодой человек, вы желаете быть остроумным и произносите лишь фразы, поражающие вас самих своей казённостью; вы желаете выразить, как глубоко вы счастливы, как много вы думали об ней, которая, и на будущее время, должна составлять источник всех тревог и волнений вашего сердца, – и вместо того говорите только о красоте вечера, о завтрашнем спектакле, о предстоящей вам поездке в деревню. О, как хотелось бы вам, чтобы она исчезла и провалилась сквозь землю, эта гнусная гувернантка-англичанка, как тень преследующая вашу Бетси! Вы и не подозреваете того, что если бы в целом мире были только вы да бесценная Бетси; вы и тогда не нашлись бы сказать ей ничего особенно глубокомысленного и острого.
Но утешьтесь, молодой человек! Бетси уже очень хорошо умеет читать за строками, и в вашей ничего не значащей фразе о погоде чуткое её ухо очень отчётливо слышит: “Как хорошо, о, как отрадно было бы в этот тихий вечер, под этим безоблачным небом, при этих звёздах, обнять тебя, дорогое дитя, обнять и умереть, упиваясь твоим молодым дыханием!” Вот что слышится ей в ваших будничных фразах, вот что читает она на вашем лице, недовольному выражению которого как-то странно противоречит беспредельная нежность ваших взоров».
Правда, и здесь нужно не поддаться просящемуся на бумагу очень спорному выводу о желании постаревшего и рассорившегося с Елизаветой Аполлоновной Салтыкова вычеркнуть свою любовь даже из литературного прошлого. Достаточно перечитать вышеприведённое, чтобы признать его художественную маломощность, отсутствие в нём подлинной экспрессии и страсти, которые в прозе Салтыкова привычны, повсеместны и разнопредставлены. Вычёркивая, Салтыков не прощался со своей странной, но до гроба любовью, а убирал просмотренное ранее свидетельство о неизжитом ещё в «Губернских очерках» литературном ученичестве.
О последних годах Салтыкова и о его тогдашних чувствах у нас будет особый рассказ, а теперь попрощаемся с этим, со всех сторон замечательным 1856 годом, годом, который начался у нашего героя торопливым возвращением из Вятки в столицы, а завершился первыми семейными радостями и первым литературным триумфом.
Часть четвёртая. Служить как писать (1857–1868)
Всего через два года после возвращения из вятского «изгнания» в Петербург чиновник особых поручений Министерства внутренних дел Михаил Салтыков вновь запросился на службу в российскую глубинку. За это время он успел прославиться как издатель записок «Губернские очерки» отставного надворного советника Щедрина (открыто условный псевдоним никого не смущал). Книгу читали по всей России, она стала в буквальном смысле этого слова бестселлером русской литературы той поры.
Салтыкову выпало место вице-губернатора в Рязани. Утверждая назначение, император Александр II сказал: «И прекрасно; пусть едет служить да делает сам так, как пишет». Эти слова передали Салтыкову, и он их не раз с удовольствием вспоминал, поясняя слова государя, который стал его «читателем и защитником»: «…то есть так, как желает, чтобы действительно делали хорошо».
Между тем из напутственной фразы можно извлечь и более определённый смысл. В «Губернских очерках», по проницательному замечанию современника, «сказывается нам писатель, несомненно обладающий знанием дела и пониманием быта им изображаемого». Думается, император по достоинству оценил умение автора видеть реальность без прикрас. Его увлекло в «Губернских очерках» не обличительство, не сатира, хотя она там – временами сатира уже щедринская – не просто присутствует, живёт. Куда важнее, первостепенно важнее для Александра II был другой очевидный – дорогой и для подлинного автора, Салтыкова – мотив книги. В эпилоге «Очерков» изображены похороны, не только символичные сами по себе, но ещё и получающие пояснение в торжественной фразе: «“Прошлые времена” хоронят!» Вот царь-реформатор и отправлял чиновника-«похоронщика» с безупречной репутацией продолжать это необходимое нелёгкое дело, без которого не приступить к новому.
Так что последующие десять лет восходящая литературная звезда, надворный советник Н. И. Щедрин волею своего прямого начальника коллежского, а впоследствии и действительного статского советника М. Е. Салтыкова провёл, не раз переменяя писательский стол на стол канцелярский. А уж поездили-то…
«Была бы страсть в пере»
Сослуживец Салтыкова по Министерству внутренних дел, интеллектуал, сам обладавший яркими литературными способностями, Александр Артемьев записал в своём дневнике 19 января 1857 года его признание, отметив «Салтыков смотрит чахоточным»: «В Вятке я скучал о Петербурге, а теперь здесь – сплю и вижу, как выдраться отсюда куда-нибудь в Малороссию, в степи Приволжские… Меня убивает здешняя жизнь, здешний климат».
Мотив для этого удивительного человека не новый. Ещё не зная, как долго ему придётся служить в Вятке и добиваясь отзыва из неё, Салтыков в то же время писал брату: «Теперь я один, и то тяжело переносить, а каково же будет, как я женюсь? Впрочем, нельзя сказать, чтобы и служба в Петербурге обещала мне особенные удовольствия; я прошу о причислении меня к министерству (в настоящее время другого выхода и нет для меня) и Бог знает ещё когда-то выйдет для меня место, а покамест, может быть, года три буду разъезжать по матушке России; да и это бы хорошо, потому что во время командировок дают и суточные и подъёмные, а вот будет скверно, как придётся жить в Петербурге да ничего не делать». Такие размышления, как видно, были у него постоянными до навязчивости, хотя сказать, что, вернувшись в Петербург, Салтыков «ничего не делал» было бы просто пустословием.