Салтыков (Щедрин) — страница 50 из 110

Когда Салтыков угодил в Вятку, у него не было ни выбора, ни литературной славы, поэтому он стоически переносил то, что называл изгнанием. Теперь у него были и свобода, и литературное признание, и опыт, и юная красавица-жена, чёрт побери! А счастья всё не было. Потому что свобода закончилась, когда он согласился на Рязань («Я живу здесь не как свободный человек, а в полном смысле слова, как каторжник, работая ежедневно, не исключая и праздничных дней, не менее 12 часов. Подобного запущения и запустения я никогда не предполагал, хотя был приготовлен ко многому нехорошему… <…> в месячной ведомости показывается до 2 тыс. бумаг неисполненных»).

Литература осталась в столицах («…средства мои между тем убавились, потому что я не могу писать, за множеством служебных занятий…»). С женой проблистать негде («Жизнь мы ведём здесь самую скучную и почти нигде не бываем, как потому, что теперь лето и никто почти в городе не живёт, так и потому, что дело решительно душит меня»). И общий вывод: «Мне и самому теперь начинает делаться и скучно и досадно на себя, что поехал в эту каторгу. Если это так продолжится, то я выйду в отставку».

Теперь посмотрим, как было в Рязани 1858 года на самом деле, когда туда приехал Салтыков. Здесь мы можем полагаться на уже читанные нами записки Александра Ивановича Кошелёва, изобразившего в них то же самое рязанское лето, в начале которого губернатор Клингенберг, как губернаторы и других российских губерний, где находились помещичьи крестьяне, получил высочайший рескрипт, побуждавший помещиков к подготовке местных проектов крестьянской реформы. Необходимо было учредить в губерниях «комитеты об улучшении быта помещичьих крестьян», и дворяне стали приглашаться на уездные собрания для выбора их членов.

Кошелёв стремился участвовать в деятельности этого комитета, но понимал, что дворяне Сапожковского уезда, где находилось его центральное имение, ни за что его туда не изберут: он, свободный интеллектуал, был в их глазах «одним из главных виновников предстоявшего бедствия для российского дворянства» и заслуживал «по крайней мере колесования». Однако, оказавшись в Рязани, Кошелёв встретился с Клингенбергом, и тот предложил ему быть членом комитета от правительства. «Я спросил его, не обязаны ли члены от правительства поддерживать все мнения и требования министерства внутренних дел, и сказал ему, что, душою преданный делу освобождения крепостных людей, я не могу принять на себя защиту того, что счёл бы для этого дела вредным. По получении от него успокоительного ответа я изъявил согласие на принятие на себя обязанностей члена от правительства и вскоре был утверждён в этом звании министром внутренних дел».

Однако дальше дело пошло туго. В конце августа состоялось первое заседание. «Председателем комитета был губернский предводитель дворянства А. В. Селиванов, человек неглупый, добрый, но малоразвитой и отменно неловкий, и особенно вследствие своего странного положения, не дозволявшего ему быть вполне ни на стороне правительства, желавшего уничтожения крепостной зависимости, ни на стороне дворянства, надеявшегося отделаться одними словами и удержать в сущности свою власть на крестьян и дворовых людей. <…> Большинство членов комитета состояло из крепостников, а меньшинство – из робких либералов».

Кошелёв довольно подробно рассказывает об интригах и кознях, которые устраивали рязанские крепостники в комитете. Своей кульминацией они имели попытку вовсе вытеснить его из состава комитета. Потребовалось вмешательство не только губернатора Клингенберга, но и министра Ланского, чтобы его оставить. Когда после окончания дел Рязанский комитет был закрыт, Кошелёв получил предложение продолжить дальнейшую работу над проектами в Редакционных комиссиях по крестьянскому делу, но был туда не допущен по настоянию известного нам министра юстиции графа Панина, заявившего, что «главу славянофилов неприлично и невозможно приглашать в правительственную комиссию».

Теперь у нас есть более или менее зримое представление о пространстве, в котором пребывал Салтыков. Те его эпистолярные жалобы, с которыми мы тоже познакомились, умело разводились им со служебными обязанностями. Поэтому у разных мемуаристов Салтыков-чиновник несёт одни и те же единообразные черты.

О двух рязанских периодах жизни и творчества Салтыкова нам могут поведать более трёх десятков его писем и три статьи. Все три увидели свет в конце XIX века, но содержательно они разнородны. Первая – «Воспоминания о М. Е. Салтыкове» – написана Сергеем Николаевичем Егоровым, в описываемое время молодым человеком, делопроизводителем губернского правления. Воспоминания Егорова бесхитростны, однако этим и ценны. Проблема в том, что мемуаристы волей-неволей модернизируют свои воспоминания, вместо реконструкции примет времени, бытовых деталей выдвигают общегражданские тезисы, необходимые, по их мнению, для укрепления возвышенного положения их героя в истории страны (это не российское, а всемирное свойство мемуаров).

Вот и Егоров пишет о нём: «Строгий в службе, он был в высшей степени правдив и человечен. Требуя от других работы… <…> он сам изумлял всех своим трудолюбием». Это при том, что круг ведомства вице-губернатора и губернского правления был обширен: в него входили административные, судебные, хозяйственные, благотворительные и прочие учреждения. По словам Егорова, Салтыков успешно боролся за искоренение взяточничества, протекционизма. И в качестве примера приводит себя: «Я был на хорошем счету, постоянно исправлял классные должности, но при назначениях меня обходили. Салтыков, кроме моей службы, ничего обо мне не знавший, вскоре же зачислил в классную должность, а через год дал высшую».

Егоров сожалеет, что в рязанские годы Салтыков «мало писал для печати». Это и так и не так. В 1859–1860 годах им действительно опубликовано меньше десятка сочинений, причём кое-что было написано раньше. Но надо учесть, что в Рязани у Салтыкова как вице-губернатора были обязанности официального редактора «Рязанских губернских ведомостей» (по подписям в номерах, с 19 апреля 1858 года по 5 марта 1860 года). И давно существует, хотя до сих пор подробно не исследован вопрос о принадлежности Салтыкову некоторых публикаций и его редактуре материалов других авторов в газете этого периода. Без сомнений, ждать здесь бесспорных открытий невозможно, но если учесть последующее соответствующее редакторство Салтыковым «Тверских губернских ведомостей», а позднее «Отечественных записок», то проблема примет чёткие историко-литературные и культурологические черты. Сама практика салтыковской редактуры, его мощный стиль не могли не оказывать влияния на всё то, к нему он прикасался.

Это относится и к служебному делопроизводству. По свидетельству Егорова, Салтыков постоянно вынужден был править и даже полностью переписывать многие безграмотно составленные дела, но затем они просто перебелялись писцами, «так как считалось неудобным оставлять при делах своеручное письмо вице-губернатора»; оригиналы должны были уничтожаться, но то ли по нашему отечественному вечному разгильдяйству, то ли из благоговения перед строками, вышедшими из-под пера знаменитости, часть служебных бумаг, написанных рукой Салтыкова, сохранилась в Рязанском архиве.

Надо отметить, что до Егорова известный социал-радикал, с претензиями на литературное творчество, Григорий Мачтет, оказавшись в ссылке в Зарайске, собрал в 1889–1890 годах немало материалов о рязанских годах Салтыкова и написал на их основе беллетризованный очерк. Он со временем, за скудостью документов, приобрёл значение почти первоисточника, хотя читавшие его современники указывали на различные огрехи и недостоверные данные в нём. Так, вдова Салтыкова иронически отозвалась о живописном изображении в очерке рязанского городского сада, который в годы правления Салтыкова якобы «превратился в клуб, куда сходились люди для толков и споров. “На террасе, за столом… <…> каждый вечер можно было видеть Михаила Евграфовича, окружённого лучшими, интеллигентными людьми Рязани того времени… <…> передовыми впоследствии деятелями земской реформы”».

По утверждению Елизаветы Аполлоновны, Салтыков отнюдь не был завсегдатаем городского сада. Они действительно был дружны с богатыми помещиками Офросимовыми (в отличие от Кошелёва, который в вышеназванном губернском комитете находился с Офросимовым в жёстком противостоянии), и в саду их пригородного имения «может быть удалось кому-нибудь слушать, что скажет Михаил Евграфович. Но он там больше играл в карты».

То, что Салтыков был заядным картёжником – истинная правда, засвидетельствованная многими современниками. Как говорится, мы любим его не за это. И то сказать, в отличие от Николая Алексеевича Некрасова, имевшего в литературных кругах титул «головореза карточного стола» и в карточной игре избывавшего свои финансовые затруднения, Михаил Евграфович за картами отдыхал от своих многообразных трудов (и, между прочим, хотя игрок он был азартный, карта в руки ему шла редко).

В замечании Елизаветы Аполлоновны важна не последняя насмешливая фраза, а общий возражающий тон. Кто бы что ни писал и ни говорил, своего супруга она чувствовала идеально и тот благостный тон при изображении Салтыкова, который главенствовал в мачтетовской переработке чужих воспоминаний, был для неё нестерпим.

Из того же сочинения Мачтета вышли и пошли гулять по научно- и ненаучно-популярным сочинениям фраза, якобы произнесённая Салтыковым: «Я не дам в обиду мужика! Будет с него, господа… Очень, слишком даже будет!» и салтыковское прозвище «вице-Робеспьер». Понятно, что крепостником в общеизвестном отрицательном значении этого слова Михаил Евграфович не был. Но он был помещиком, владевшим крепостными крестьянами, и осознание этого факта приносило ему известные и справедливые неудобства. Так что если он в каких-то неведомых нам обстоятельствах и произнёс подобную фразу, афористическая красота её если не пустопорожняя, то во всяком случае не подходит для иллюстрации взаимоотношений Салтыкова с собственными мужиками. Мы ещё найдём место, чтобы их беспристрастно рассмотреть.