Такими фантазиями переполнены мемуары-воспоминания, поэтому они перепроверяются, без преувеличения, строчка за строчкой – сопоставлениями, вызывают поиск документов, писем, иных свидетельств.
Вот более простой пример. В воспоминаниях Обручева, опубликованных и, вероятно, написанных в начале ХХ века, есть эпизод, относящийся к тем годам, о которых мы сейчас говорим: «Раз, идя за чем-то в кабинет к Николаю Гавриловичу, я увидал незнакомого молодого человека в аккуратном вицмундире министерства внутренних дел (или финансов) – рубашка с стоячим воротом, узенький галстук, всё такое, как редко приходилось видеть в наших сферах. Волосы тёмные, довольно длинные, лицо моложавое, бритое, немного мальчишеское, скорее незначительное, кроме большого, открытого лба и упорного взгляда. Он стоял лицом к окну, держась за спинку стула и поставив ногу на стул (опять-таки как у нас не водилось). Я тотчас отшатнулся и в кабинет не входил, видел, значит, это лицо только один миг, а между тем оно до сих пор, как живое, передо мной; потому что, когда мы потом увиделись с Николаем Гавриловичем, он мне сказал с весёлым возбуждением:
– Знаете, кто это был? Ведь это Щедрин!
Кто бы угадал тогда, что из этого лица мысль и страдание выработают образ, написанный Крамским!»
Нам понятно, что Салтыков (не Щедрин!) был в мундире Министерства внутренних дел (когда он стал служить по Министерству финансов, Обручев, да и Чернышевский были из Петербурга изъяты), что в описании преобладают детали психологического, а не визуального свойства. Воспоминание о знаменитом портрете Крамского, пожалуй, вызывает здесь интерес по принципу контраста, возможно, и не предусматривавшегося Обручевым. Статика живописного портрета – действительно: мысль и страдание – перестаёт нас удовлетворять, она нам попросту не нужна, когда мы читаем словесное описание Обручева, где схвачено главное: затянутый в мундир чиновник совершенно вольно, по-мальчишески, ставит ногу на стул в кабинете редактора журнала, в котором он рассчитывает печататься. Или не рассчитывает? И ему всё равно, кто его будет печатать, потому что он уже знает: будут!
Как это часто бывает в искусстве, а в литературе особенно часто, в драматическую для Салтыкова осень 1861 года в октябрьском номере журнала «Современник» появляется рассказ «Клевета», подписанный «Н. Щедрин». Номер октябрьский, но цензурное разрешение на печать было получено только 5 ноября. (Это никак не связано с рассказом, он прошёл без цензурных изъятий, что взбодрило Салтыкова.) В «Клевете» есть два особенно важных для автора узла. Прежде всего, здесь он продолжает начатое в очерке «Литераторы-обыватели» (Современник. № 2) строительство города Глупова. Второе, не менее важное: в глуповское пространство он помещает историю Шалимова, за которой стоит реальное происшествие декабря 1859 года с Алексеем Унковским, которого на заседании Тверского дворянского собрания обвинили во взяточничестве. И это всё вместе вызвало соответствующий отклик в Твери.
«Моя “Клевета” взбудоражила всё тверское общество и возбудила беспримерную в летописях Глупова ненависть против меня, – пишет Салтыков Анненкову 3 декабря 1861 года. – Заметьте, что я не имел в виду Твери, но Глупов всё-таки успел поднюхать себя в статье. Рылокошения и спиноотворачивания во всём ходу. То есть не то чтобы настоящие спиноотворачивания, а те, которые искони господствовали в лакейских. Шушукают и хихикают, пока барина нет, а вошёл барин – вдруг молчание, все смешались и глупо краснеют: мы, дескать, только что сию минуту тебя обгладывали».
К сожалению, Салтыков не узнал то, что его как писателя очень порадовало бы. Жандармская перлюстрация писем велась по всему пространству Российской империи, и в одном из писем, отправленном из Нижнего Новгорода Чернышевскому в Петербург, голубые купидоны обнаружили следующий пассаж: «Существует мнение, что “Клевета” Щедрина написана на рязанское (другие говорят – на тверское) общество, и тем самым ограничивают значение “Глупова” отдельною местностию, одним губернским городом, придавая статье этой характер исключительный, случайный. В опровержение такого ложного мнения позволяю себе привести следующее интересное и само по себе событие: <…> по получении октябрьской книжки “Современника” в Нижнем нижегородские дворяне, собравшись, по обыкновению, в клубе, толковали много о статье Щедрина и пришли к тому результату, что “Клевета” написана на них (на воре шапка горит). Этот вывод был для них до такой степени несомнителен, что они стали искать, кто бы это мог передать их тайны Салтыкову, кто знаком с ним и т. д. – всё те же глуповские приёмы. Не забудьте, что это дворянство, первое в России заявившее о необходимости освобождения крестьян. Что же в других губерниях?»
Впрочем, к тому времени Салтыков все решения относительно службы не только в Твери, но и службы как таковой уже обдумал. 13 января 1862 года он подаёт прошение губернатору о предоставлении ему четырёхмесячного отпуска, а 20 января и прошение об отставке: «По домашним обстоятельствам и крайне расстроенному здоровью».
Сколько правды в этом пояснении, можно только гадать. После вятских простуд и полученных хронических осложнений Салтыков мог в любой момент вполне искренно объявить своё здоровье «крайне расстроенным». А под «домашние обстоятельства» можно подверстать всё, что угодно, поэтому они в подобных случаях просто принимаются как аксиома. Хотя считаю нужным подчеркнуть: Елизавета Аполлоновна всегда была с Михаилом Евграфовичем и в столицы во время их разъездов не рвалась, а с Ольгой Михайловной он никогда и не пытался договориться.
В этот момент уже известно, что Салтыкову на замену приедет также царскосельский питомец (XII выпуск), статский советник Юрий Васильевич Толстой. Потихоньку делая чиновничью карьеру, он академически занимался историей российско-английских отношений.
Сам Салтыков уезжать из Твери не торопился. Правда, особняк на Рыбацкой улице они с Елизаветой Аполлоновной покинули и переехали на Косую улицу, в дом чиновника Дуброво. Причины, по которым Салтыков медлил с отъездом, вероятно, напрямую связаны с его размышлениями о собственном жизненном самоопределении. Мы видим, что он принял участие в чрезвычайном съезде дворян Тверской губернии, а до того, можно сказать, обеспечил его подготовку как исправлявший должность начальника губернии с 10 ноября 1861 года по 11 января 1862 года. Съезд проходил с начала февраля в Колонном зале Тверского дворянского собрания и после двух дней работы на третий был закрыт губернатором, но «Прошение» в адрес Александра II подготовить успел.
Это был замечательный документ эпохи и общества, где дворяне, не желавшие оставаться в положении «тунеядцев, совершенно бесполезных своей родине», объявляли реформы всенародным делом и требовали созыва «выборных всей земли русской». 5 февраля в Твери прошло совещание представителей мировых учреждений губернии, на котором была высказана поддержка этого прошения. В подготовке этого «Всеподданнейшего адреса», подписанного 112 дворянами Тверской губернии, в том числе губернским и девятью уездными предводителями дворянства, вновь принял самое активное участие неугомонный Алексей Михайлович Унковский. Хотя дальнейшее было печально. Император пришёл в ярость, вновь последовали аресты, полицейский надзор, запреты поступать на государственную службу…
Тем не менее Салтыкова это всё не коснулось. Он получил желанную отставку и смог уже не как администратор, а как тверской дворянин высказать своё мнение о происходящем. Можно сказать, его выход в отставку был виртуозным – как администратор действующий он поступил по совести и в поддержку своих земляков, но когда процесс пошёл, он уже был свободен от служебных обязанностей.
В апреле супружеская пара покинула Тверь и в последующие годы жизни Михаил Евграфович появлялся здесь нечасто, лишь по необходимости решить какие-то хозяйственные или наследственные вопросы.
Но тёплое отношение к Твери осталось у Салтыкова навсегда, и память о бурных месяцах начала Крестьянской реформы, сочетавшихся с тверской служебной рутиной, стала для него дорогой и поучительной страницей жизни.
«Русская правда» и современники
Эффектность ухода Салтыкова с поста тверского вице-губернатора видна нам из пространства времени: исполняя должность губернатора, Михаил Евграфович обеспечил необходимое собрание своих земляков – чрезвычайный съезд дворян Тверской губернии, а когда он начался, избавил себя от вынужденной необходимости стать его разгонщиком. В дни съезда Салтыкову обеспечилось положение удивительное: прошение об отставке (очевидно, согласованное) подано, но императорского указа ещё нет. Важные подробности этих дней мы знаем благодаря усилиям краеведа Николая Венедиктовича Журавлёва, подготовившего серьёзную документальную базу для реконструкции тверских страниц жизни Салтыкова.
В областном архиве Журавлёв отыскал относящиеся к началу февраля 1862 года письма сыну предводителя бежецкого уездного дворянства, депутата Тверского дворянского собрания от Бежецкого уезда Фёдора Михайловича Лодыгина. В письме 1 февраля читаем: «Наш вице-губернатор, известный вольнодумец, подал в отпуск и по слухам не вернётся к должности, говорят, что ему предложил это Ланской». Это действительно слухи: Ланского, покровительствовавшего Салтыкову, в кресле министра внутренних дел почти год как сменил Валуёв (а Ланской, между прочим, так совпало, скончался накануне тверских событий – 26 января 1862 года). Возможно, здесь отзываются долгие тверские пересуды о том, что Ланской не раз привлекал Салтыкова к разрешению серьёзных министерских вопросов и вполне мог способствовать его продвижению по службе. Но, главное, речь в письме идёт не об отставке, а об отпуске. О том, что Салтыков попросился в отставку, Лодыгину ещё неведомо.
Но в его письме сыну от 7 февраля уже иное: «Красный наш вице- к должности более не вернётся; он уже подал в отставку. Но в Собрание ездил все дни». Скорее всего, о своей будущей отставке сообщил участникам съезда сам Салтыков. Тем самым он, не будучи депутатом чрезвычайного собрания, достойно, без вздутого пафоса объявлял о своей поддержке преобразований – как один из тверских помещиков, свободный от административных рангов. Журавлёв также проанализировал сохранившиеся черновики текста обращения тверских дворян к императору Александру II (так называемый «адрес») и высказал предположение, что он был «если не написан, то отредактирован Михаилом Евграфовичем».