Салтыков (Щедрин) — страница 60 из 110

Содержание «Молодой России», без преувеличений, ошеломляет мизантропической чудовищностью. В острых выражениях обрисовав состояние российского общества как раскол на две взаимовраждебные части, «две партии» – «всеми притесняемая, всеми оскорбляемая партия, партия – Народ» и «партия императорская», – Заичневский предъявляет целый комплекс различных требований к власти, но следом снимает их заявлением: «Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека, и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один – революция, революция кровавая и неумолимая, – революция, которая должна изменить радикально всё, всё без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка.

Мы не страшимся её, хотя и знаем, что прольётся река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы; мы предвидим всё это и всё-таки приветствуем её наступление, мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы поскорее она, давно желанная!»

И наконец, назвав в финале те силы, которые эту революцию совершат («народ: он будет с нами, в особенности старообрядцы, а ведь их несколько миллионов»; «забитый и ограбленный крестьянин»; «войско», а в нём «офицеры, возмущённые деспотизмом двора», те, кто, по мнению автора, «вспомнит и свои славные действия в 1825 году, вспомнит бессмертную славу, которой покрыли себя героимученики»; «главная надежда на молодежь»: «она заключает в себе всё лучшее России, всё живое, всё, что станет на стороне движения, всё, что готово пожертвовать собой для блага народа», из неё «должны выйти вожаки народа», она «должна стать во главе движения», на неё «надеется революционная партии»), автор завершает своё сочинение потрясающим по своей кровожадности призывом:

«Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное и с громким криком “Да здравствует социальная и демократическая республика Русская!” двинемся на Зимний дворец истребить живущих там. Может случиться, что всё дело кончится одним истреблением императорской фамилии, то есть какой-нибудь сотни, другой людей, но может случиться, и это последнее вернее, что вся императорская партия, как один человек, встанет за государя, потому что здесь будет идти вопрос о том, существовать ей самой или нет.

В этом последнем случае, с полной верою в себя, в свои силы, в сочувствие к нам народа, в славное будущее России, которой вышло на долю первой осуществить великое дело социализма, мы издадим один крик: “в топоры”, и тогда… тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и сёлам!

Помни, что тогда кто будет не с нами, тот будет против; кто против – тот наш враг; а врагов следует истреблять всеми способами.

Но не забывай при каждой новой победе, во время каждого боя повторять: “Да здравствует социальная демократическая республика Русская!”».

Вот так – не более, но и не менее.

Очень многие об этом знали, многие это читали, но надо признать: «Молодую Россию» Россия тысячелетняя сакраментально проглядела.

Понятное дело – Герцен (добрался листок и до Лондона). Хотя Заичневский отвесил ему тоже, обвинив в отсталости, Александр Иванович отозвался довольно благодушной статьёй «Молодая и старая Россия» (Колокол. 1862. 15 июля), где выглядел эдаким Павлом Петровичем Кирсановым, взирающим на лабораторные шалости Базарова.

Творение молодого мизантропа с очевидными патологическими качествами Герцен называет «юношеским порывом, неосторожным, несдержанным, но который не сделал никакого вреда и не мог сделать». «Жаль, что молодые люди выдали эту прокламацию, но винить их мы не станем. Ну что упрекать молодости её молодость, сама пройдёт, как поживут… Горячая кровь, il troppo giovanil’ bollore (по-итальянски «чрезмерный юношеский пыл». – С. Д.), тоска ожидания, растущая не по дням, а по часам с приближением чего-то великого, чем воздух полон, чем земля колеблется и чего ещё нет, а тут святое нетерпение, две-три неудачи – и страшные слова крови и страшные угрозы срываются с языка. Крови от них ни капли не пролилось, а если прольётся, то это будет их кровь – юношей-фанатиков».

Разумеется, сейчас, через полтора века с лишним, мы знаем, чья кровь проливалась, просто все боимся себе и друг другу сказать, сколько этой всенародной крови у нас с самыми благими намерениями пролилось. Но на эту вечную тему здесь рассуждать не совсем к месту. Сузим поле метафизических прений и зададим лишь вопросы, ответы на которые нам необходимы. И первый, разумеется, об отношении к прокламации Салтыкова.

Ответ, увы, лаконичен. Объективными сведениями о знакомстве Салтыкова с сочинением «Молодая Россия» щедриноведение не располагает. Вместе с тем невозможно представить, что Михаил Евграфович не знал о «Молодой России» ничего. Знал в 1862 году, так или иначе обсуждал этот сюжет и позднее, особенно со второй половины 1870-х годов, когда с «Отечественными записками» стал сотрудничать Лонгин Фёдорович Пантелеев (1840–1919), колоритная личность, талантливый, энергичный издатель и одновременно – публицист с экстремистскими наклонностями, как раз в 1862 году вступивший в только что возникшее в Петербурге тайное общество «Земля и воля», положившее начало террористическим формам борьбы с властями. Пантелеев оставил обширные воспоминания, где заметное место отведено Салтыкову, сочинениями которого он увлёкся с гимназических лет.

Его воспоминания для нас важны потому, что Пантелеев подробно пишет обо всех проявлениях российского социал-радикализма, свидетелем которых он был (в том числе и 1862 года). Разумеется, не ускользнуло бы от его пристального взора и всё соответствующее, если бы оно проявлялось у Михаила Евграфовича. Однако ничего подобного у Пантелеева нет. Более того, в неопубликованном интервью с ним 1908 года содержатся выразительные подробности. Лонгин Фёдорович подчеркнул «противоречие между идеями Щедрина (так. – C. Д.), проникнутыми широкими перспективами французских утопистов» (уж не антиутопическая ли «История одного города» имеется в виду? – C. Д.), и его личной жизнью» и то, что Михаил Евграфович «весьма сурово, как о глупцах, отозвался о первомартовцах» (то есть о террористах, убивших императора Александра II).

Поэтому скажем здесь и об отношении Салтыкова к террору. Процитированную выше статью, оправдывающую апологета тотального террора, Герцен поразительным образом начинает словами о том, что есть террор в его понимании: «В Петербурге террор, самый опасный и бессмысленный из всех, террор оторопелой трусости, террор не львиный, а телячий, – террор, в котором угорелому правительству, не знающему, откуда опасность, не знающему ни своей силы, ни своей слабости и потому готовому драться зря, помогает общество, литература, народ, прогресс и регресс…»

Герцен – может быть, величайший из отечественных публицистов. Он поднял русскую публицистику на высоту художественного слова. Однако публицистика, исходящая из анализа фактов, а не из переживания впечатлений, как художественная проза, не может быть, по классическому замечанию Льва Толстого, «бесконечным лабиринтом сцеплений, в котором и состоит сущность искусства». Публицистика требует именно конкретных мыслей, иначе она рискует обернуться демагогическими построениями.

Как раз это мы в герценовской статье и наблюдаем. Виртуозно отвлекая внимание от «Молодой России», помалкивая о зловещей «Земле и воле», высмеивая майские пожары в Петербурге («Поджоги у нас заразительны, как чума, и совершенно национальное выражение пустить красного петуха – чисто народное, крестьянское» и т. д.), Герцен сгребает вместе для произведения вящего впечатления вполне понятные предупредительные правительственные меры: «“День” запрещён, “Современник” и “Русское слово” запрещены, воскресные школы заперты, шахматный клуб заперт, читальные залы заперты, деньги, назначенные для бедных студентов, отобраны, типографии отданы под двойной надзор…» Итог известен: можно утверждать, что и ныне мы в России повсеместно – от университетов до средних школ – изучаем отечественный 1862 год не так, как он сложился в действительности, а по статье Герцена.

Но у Салтыкова тоже есть своя оценка этого года. Он мудро воздержался от попыток доискаться до причин петербургских пожаров (Лесков попробовал и более чем на десятилетие получил бойкот от так называемой передовой общественности, что сильно осложнило его вхождение в сады российской изящной словесности). Остался равнодушен к закрытию шахматного клуба (его создал землеволец Николай Серно-Соловьевич, разумеется, не для интеллектуальных игрищ, а как явочную квартиру для встреч оппозиционеров).

Довольно сдержанно отнёсся Салтыков и к приостановлению (а не запрещению, как пишет Герцен) на восемь месяцев журналов «Современник» и «Русское слово» (газета «День» была приостановлена всего на один номер). И наконец, в обозрении «Наша общественная жизнь» (март 1864 года) он высказался об этом времени так: «1862 год совершил многое: одним он дал крылья, у других таковые сшиб». Ему важно не то, какие события произошли, а как эти события повлияли на людей, кто с чем из 1862 года вышел.

Эта оценка связана с целями тогдашней яростной полемики восстановившихся «Современника» и «Русского слова» – в контексте герценовской интерпретации происшедших в 1862 году событий. Но всё же и в сути этой оценки (а мы даём лишь её исходный тезис, оставляя читателям прочтение всей статьи) очевидна разноприродность литературных дарований Герцена и Салтыкова.

Своеобразная художественность Герцена интровертна, она формируется лирическими, субъективными доминантами его личности. «Подпольный человек» из повести Достоевского (задуманной как раз в 1862 году) соотносим не только с Чернышевским и Варфоломеем Зайцевым, но в значительной степени и с Герценом («Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»).