Художественность Салтыкова (здесь можно сказать: Салтыкова-Щедрина) экстравертна, комизм в ней превалирует над лиризмом: несовершенства мира дольнего бурно проявляются на фоне величественного мира горнего, поэтому ничего придумывать не надо, всё есть в «карикатуре действительности», надо только разглядеть и описать. И в событиях 1862 года ему интересны не факты сами по себе (сколько же он огребёт за то, что критически, мягко-критически, выскажется о романе «Что делать?» – и лишь потому, что не стал делать скидку на горестное положение Чернышевского, жестоко пострадавшего в том же самом году). Ему незачем играть с ними, как играют в кубики.
Салтыкову интересно то, что произошло с соотечественниками, прочувствовавшими и пережившими 1862 год. А это видится лишь с некоторого временного расстояния.
Он был независим в представлениях о том, что в определённых кругах называли «настоящим делом», а именно к радикальным формам в решении социальных и экономических проблем («Разговоры с Зайчневским становились утомительны, – вспоминал Л. Ф. Пантелеев, – он тогда был в периоде крайней экзальтации и поминутно повторял всё одно и то же: “Прошло время слов, настала пора настоящего дела”. Перечитав не раз “Молодую Россию”, я окончательно убедился, что это горячечный бред, да ещё могущий по своему впечатлению на общество повести к очень дурным последствиям, потому все данные мне экземпляры уничтожил»).
Уничтожить-то уничтожил, но трихины остались живёхоньки…
То, что Салтыков в ту пору также размышлял о сути «настоящего дела», подтверждается строками в его незавершённом романе «Тихое пристанище». Его опубликовали только в 1910 году, но задуман он был, по косвенным приметам, в начале всё того же 1862 года, и работа над ним, по меньшей мере, шла до начала года 1863-го.
Замысел романа исходил из важнейшей для него идеи о необходимости «из тесных рамок сектаторства выйти на почву практической деятельности». Но, пожалуй, салтыковские представления о «настоящем деле» шли вразрез с погромной программой Заичневского. Один из центральных персонажей «Тихого пристанища», исключённый из университета за участие в «беспорядках» купеческий сын Крестников, находясь в богатом уездном городе, говорит, в частности, о том, что «настоящее дело не здесь, а там, в глубине, и что там надо иметь людей». В то время как сторонники Заичневского устремлялись в столицы, во дворцы, к горлу верховной власти, персонажу Салтыкова, ведомому им, даже уездный город велик для «настоящего дела». Как говорится, не было счастья, да несчастье помогло. Принудительная служба Салтыкова в вятских краях навсегда притянула его сердце к российской глубинке, навсегда идея о пагубности центростремительного развития России и необходимости замены его развитием центробежным стала руководящей в исканиях писателя. Его слово о России начато «Губернскими очерками», а в середине 1880-х годов, незадолго до смерти, он пишет сюжетно симметричный им цикл «Мелочи жизни», вновь с тем же направлением: «из больших центров в глубь провинции».
У нас ещё будет место подробно сказать об этой салтыковской любви-боли, а сейчас отметим лишь, что дорогих ему героев Салтыков отправлял во глубину России, разумеется, не за тем, чтобы они там порешили пьяницу-квартального или взорвали волостное правление. Но всё же, ожидая от них деяний созидательных, он никак не мог допустить на свои страницы героев-резонёров. Такие герои оставляют общий замысел статичным, а фабулу аморфной – подобное у него уже было в прозаических опытах 1840-х годов. Время перемен рождает, должно рождать новых героев. А оно родило Заичневского, который вызвал снисходительную усмешку Герцена и, наверное, вдохновил Чернышевского, тогда же взявшегося за роман «Что делать?». Тогда как Салтыкова этот монстр с программой «настоящего дела» – «Молодой Россией» – в дрожащих от нетерпения руках, пожалуй, испугал.
И «Тихое пристанище» осталось незавершённым.
Коль речь зашла о делах политических, попробуем, вновь и вновь отрываясь от конъюнктуры и превратного щедриноведения, установить объективно-определённые черты политических предпочтений Салтыкова, коль скоро о них написаны в советское время сотни страниц. Только пересказывать на них написанное не станем: там ложь спорит с неправдою. Куда больше доверия – проверяемого, между прочим – вызывают суждения доктора Белоголового. Как мы отметили, Николай Андреевич по своим политическим взглядам был близок к деятельному радикализму, так что встретить в лице почитаемого им Салтыкова единомышленника было бы для него нечаянной радостью. Однако Белоголовый был человеком честным и не видел никаких оснований для того, чтобы сказать о Михаиле Евграфовиче нечто, искажающее его могучий образ.
Салтыков был для Белоголового личностью из тех, которые не принадлежат «к какой-нибудь политической партии». Хотя он, пишет Белоголовый, «и имел завидно определённые политические взгляды, но с таким своеобразным оттенком, что его трудно поставить под какое-то шаблонное партийное знамя». По мнению Белоголового, его интереса к разного рода «социалистическим теориям», «его сочувствия к ненормальному и бедственному положению рабочего класса» «слишком мало» для того, чтобы «причислить Салтыкова к социалистам; вся его литературная деятельность в общем, вся его личная жизнь противоречат такому зачислению».
Далее Белоголовый приводит важнейшее суждение Михаила Евграфовича, оговаривая, что старается «употребить в этой передаче подлинные слова Салтыкова»: «Как говорят французы – il y a fagots et fagots («вещь вещи рознь». – С. Д.), так есть буржуазия и буржуазия; я, как сам рабочий человек, не могу не чувствовать уважения к той части западноевропейской буржуазии, которая работает с утра до вечера самым добросовестным образом и честным трудом достигает благосостояния и обеспеченности; она обладает весьма солидными познаниями, и её труды нередко производительны для всего человечества; не могу же я эту буржуазию ставить на одну доску с нашей, с каким-нибудь московским фабрикантом, ворочающим миллионами и который сам не имеет ни малейшего понятия о труде, а всю свою жизнь проводит вечным именинником в кутежах да в пирах, он даже о технике своего производства не имеет ясных понятий и не следит за его усовершенствованием, а ограничивается тем, что нанимает для фабрики управляющего, платит по двадцать пять тысяч рублей в год, тот ведёт всё дело, и наш фабрикант только… <…> собирает деньги…»
Таково, что называется, независимое представление салтыковских общественно-политических воззрений. Однако не станем абсолютизировать и её (недаром сам писатель воздерживался от каких-либо манифестов и деклараций). Вернёмся к самому интересному в биографии писателя – к его повседневности.
В феврале 1862 года Салтыков, оставаясь в Твери, начал работать над циклом «статей», которому намечал дать заглавие «Глупов и глуповцы». Причём вступление к нему под названием «Общее обозрение» рачительный Михаил Евграфович написал на сохранившихся у него бланках «советника Вятского губернского правления».
Работа шла быстро, и ещё в десятых числах февраля «Общее обозрение» «Глупова и глуповцев» было послано Некрасову для публикации в «Современнике». А 21 февраля Салтыков отправил по тому же адресу очерки «Глуповское распутство» и «Каплуны», с просьбой напечатать всё вместе – и с расчётом на продолжение.
Однако началась очередная фантасмагория, уже привычная для взаимоотношений Салтыкова с «Современником». Скоро выяснилось, что первый очерк писателя в редакции надолго, если не навсегда (здесь мнения щедриноведов расходятся) затерялся, а покаянно набранные для майского номера два последующих очерка были цензурой запрещены…
Вновь надо отдать должное характеру Салтыкова. Такие пакости жизни его, понятно, не радовали, но всё же особым образом бодрили.
Как ни крути, его десятилетнее общение с «Современником» показывает: этот журнал так и не стал для него тёплым, родным домом. В редакции у него не было ни настоящих друзей, ни почитателей. А история с Обручевым вызвала у Чернышевского и Салтыкова стойкое взаимоохлаждение – на десятилетия, вплоть до рокового для обоих 1889 года.
Щедрину (в этом случае – так!) открыли двери «Современника», потому что нарастающий экстремизм здешней публицистики и особенно критики, которая, отдаляясь от литературных проблем, почему-то продолжала называться литературной, отпугивал одного за другим звёздных авторов. «Современник» потерял Тургенева, Льва Толстого, Гончарова, Григоровича…
И Салтыков решает, в полном согласии со своим независимым характером, ещё раз попытаться войти в туманное пространство издательской деятельности – выпускать свой собственный журнал. В Москве, двумя книжками в месяц. Решение, скажем прямо, требующее объяснений. И хотя мы вступим здесь в зону предположений, всё же рискнём. Начнём с места издания. Москва была выбрана, как это чаще всего бывало в жизни Салтыкова, по соображениям прагматическим, связанным с его имуществом. Выходя в отставку, он не отставлял себя от помещичьих забот.
19 марта 1862 года Сергей Евграфович Салтыков писал в Петербург брату Дмитрию Евграфовичу: «Я с помощию брата Миши кое-как уладил здесь в Заозёрье будущие наши отношения с крестьянами, и грамота подписана также и с их стороны, значит, теперь дела все почти кончены…»
Надо заметить, что в классическом советском щедриноведении отношения Михаила Евграфовича с крестьянами рассматриваются, как бы деликатнее выразиться, – вскользь, почти через силу. Употребление апокрифической, пришедшей из второрядной мемуаристики фразы «Я не дам в обиду мужика…» было в соответствующих трудах доведено до лозунга, в то время как реальные документы, переписка, общественно-политический и историко-культурный контексты оставлялись без должного внимания.
Не кто иной, как лидер этого щедриноведения, незабвенный Сергей Александрович Макашин уже накануне 150-летия Салтыкова высказал довольно уязвимый тезис: «“Помещичья” сторона в биографии Салтыкова не должна оставаться затемнённой, хотя, разумеется, не она представляет для нас преимущественный интерес» (странное в высшей степени ограничение). Но отводил глаза, разумеется, не только Макашин. Он-то как раз честно признал, что до той поры (1970-е годы) «единственной работой, посвящённой изучению темы “Салтыков-помещик”» оставалась «построенная на документально-архивном материале статья А. Н. Вершинского “Салтыковская вотчина в XIX в. (Этюд по истории крепостного хозяйства)”» (Известия Тверского педагогического института. 1929. Вып. 5).