Салтыков (Щедрин) — страница 87 из 110

в случае раздела, и собираемые с этой части доходы действительно отсылались на удовлетворение долга г-же Салтыковой, и даже продана была пустошь Филипцево…»

Пустошь Филипцево – и другие пустоши, которых немало в этом деле… От русского языка не увернёшься, он вновь и вновь будет напоминать тебе о дополнительных и об основных значениях слов.

Этот мельчайший эпизод жизни продолжал гнездиться в глубинах памяти Салтыкова, не отпускал его до тех пор, пока Филипцево, ласково названное «пустошоночка», не мелькнуло в «Пошехонской старине».

Пустоши, пустошоночки…

В октябре 1873 года, когда дело о заозерском наследстве всё ещё длилось, в «Отечественных записках» появился очередной очерк цикла «Благонамеренные речи» – «Опять в дороге».

«Как-то не верится, что я снова в тех местах, которые были свидетелями моего детства. Природа ли, люди ли здесь изменились, или я слишком долго вёл бродячую жизнь среди иных людей и иной природы, – так начинается он. – Я еду и положительно ничего не узнаю. Вот здесь, на самом этом месте, стояла сплошная стена леса; теперь по обеим сторонам дороги лежат необозримые пространства, покрытые пеньками. Помещик зря продал лес; купец зря срубил его; крестьянин зря выпустил на порубку стадо. Никому ничего не жалко; никто не заглядывает в будущее; всякий спешит сорвать всё, что в данную минуту сорвать можно. И вот, давно ли началась эта вакханалия, а окрестность уже имеет обнажённый, почти безнадёжный вид. Пеньки, пеньки и пеньки; кой-где тощий лозняк.

– Нехороши наши места стали, неприглядны, – говорит мой спутник, старинный житель этой местности, знающий её как свои пять пальцев, – покуда леса были целы – жить было можно, а теперь словно последние времена пришли. Скоро ни гриба, ни ягоды, ни птицы – ничего не будет. Пошли сиверки, холода, бездождица: земля трескается, а пару не даёт. Шутка сказать: май в половине, а из полушубков не выходим!

И точно: холодный ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то что небо безоблачно и солнце заливает блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж сыта в поле, леса стонали птичьим гомоном, воздух был тих, влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон – так и обдаёт тебя душистым паром распустившейся берёзы или смолистым запахом сосны и ели…»

Коль начнёшь цитировать Салтыкова, трудно оборвать. Сказал он своё и в искусстве русского литературного пейзажа, соединяя на одной странице могучую лирику северной природы и тяжёлое живописание мрачного хозяйствования человека на необъятных лесных просторах.

С. А. Макашин проделал психологически очень тяжёлый труд по изучению хитросплетений изнурительного дела о заозерском наследстве, затянувшегося до 1874 года, но и позже вызывавшего споры при разграничении владений. Волей-неволей действия Салтыкова в нём вступали в достаточно жёсткое противоречие с теми принципами нового российского жизнеустройства, которые он так или иначе отстаивал и в своих сочинениях, и при редактировании «Отечественных записок».

Хотя с имущественной точки зрения итоги заозерского передела оказались для Салтыкова всё же вполне утешительными, его, очевидно, преследовало ощущение морального фиаско. Расчисленные интересы действительного статского советника Салтыкова одолели горячее слово Н. Щедрина. Вероятно, именно в это время он окончательно пришёл к выводу о необходимости жёсткого выбора. Лелеемые с молодости фантазии удалиться в деревню, в имение и там, как отец, предаваться уединённым размышлениям и посильным трудам, по разным причинам не сбылись. Попытка по-человечески, по совести распорядиться тем, что досталось по воле судьбы, в конце концов привела к семейным дрязгам. По природе своего характера Салтыков стремился делать всё наилучшим образом, он был тем, кого сегодня называют перфекционистом. И сама жизнь показала ему, что помещичье дело не исключение, оно также требует перфекционизма, полной отдачи. А нам, между прочим, несколько отойдя от тональности биографической повести в сторону щедринских буффонад, можно было бы написать занимательную вставную новеллку «Салтыков – помещик». Она не получилась бы благостной. Но всё-таки Салтыков опомнился сам – хотя, возможно, не без взирания на опыт своего так сказать двоюродного свояка.

Ещё в 1859 году двоюродная сестра Елизаветы Аполлоновны по отцу, Анна Макарова, вышла замуж за химика Александра Энгельгардта, и с тех пор семьи не выпускали друг друга из виду. Анна Энгельгардт получила известность как переводчица и деятельница женского движения, а профессор, декан Петербургского земледельческого института Энгельгардт стал известным агрохимиком. Когда в 1871 году за поддержку студенческих волнений Энгельгардта пожизненно выслали из Петербурга и он поселился в своём имении Батищево в Дорогобужском уезде на Смоленщине, Салтыков предложил ему писать статьи для «Отечественных записок», изображающие «современное положение помещичьих и крестьянских хозяйств сравнительно с таковым же до 1861 года». И Энгельгардт не просто откликнулся, создав в итоге знаменитый цикл «Письма из деревни», но и устроил у себя опытное хозяйство, основанное на новейших достижениях науки и практики.

У Энгельгардта открылся и литературный талант, во всяком случае, уже самое начало его первого письма читается забавно:

«Вы хотите, чтобы я писал вам о нашем деревенском житье-бытье. Исполняю, но предупреждаю, что решительно ни о чём другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу, как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Пока баба ставит самовар, я лежу в постели, курю папироску и мечтаю о том, какая отличная пустошь выйдет, когда срубят проданный мною нынче лес…»

Письма «Из деревни» Энгельгардта стали печататься в журнале с майского номера 1872 года, и это растянулось на несколько лет. Параллельно он публиковал очерки «Из истории моего хозяйства», статьи об агрономических проблемах, и это, полагаю, Салтыкова как редактора очень радовало, но Салтыкова-помещика, продолжавшего малоуспешные попытки рационального ведения собственного хозяйства в любимом Витенёве, только огорчало. Любопытно, что особенно печалился он, когда Энгельгардт, увлечённый своими сельскохозяйственными делами, делал большие паузы между статьями. «Конечно, читатель вправе сетовать, что он не находит в журнале хорошего чтения, но ведь и наше положение – совсем безвыходное, – пишет он Энгельгардту 20 января 1877 года. – Находясь между цензурным бешенством, с одной стороны, и бесталанностью – с другой, мы должны испытывать самые мучительные ощущенья. Поэтому и Ваша уклончивость поразила меня очень и очень неприятно. Но пришлите хоть что-нибудь, хоть из истории Вашего хозяйства – всё же Ваша статья, всякая, будет для журнала большим подспорьем. Чем дальше в лес, тем больше дров, говорит пословица, а у нас именно дров-то и нет: одни пеньки остались».

В эти же дни он ведёт переговоры по продаже Витенёва: «И жалко Витенёва, да не к рукам мне оно». В начале апреля 1877 года имение купил елецкий хлеботорговец Сергей Калабин. Причин для этого странного решения видится несколько. Хотя чета Салтыковых Витенёво любила, оно было очень убыточным и к тому же находилось далеко от Петербурга. Оно требовалось прежде всего для летнего отдыха, хотя и он из-за дел журнальных не бывал безмятежным («в Витенёво уже по летам я не ездок»). Кроме того, с апреля 1875-го по июнь 1876 года семья Салтыковых жила за границей, а лето, проведённое в Витенёве, за время отсутствия хозяев ещё более погрузившемся в различные жизненные, хозяйственные и сельскохозяйственные сложности, привело Михаила Евграфовича к окончательному выводу, что с миссией цивилизованного, а не дикого помещика ему не справиться и «интеллигентным землевладельцем», как Энгельгардт, не стать («Я продал Витенёво за 21 500 р. Калабину, и все расходы на его счёт. Мне это очень грустно, но делать нечего; во-первых, оно ничего не приносило, а во-вторых, угрожало такими расходами в будущем», – из письма витенёвскому управляющему Алексею Каблукову).

При этом, как видно, у Салтыкова сохранялась иллюзия, что потерпев неудачу с помещичьим хозяйствованием, он сможет быть респектабельным петербургским дачником. Ещё весной, не позже начала мая 1877 года он купил на берегу Финского залива, близ Ораниенбаума, мызу Лебяжье. Сама по себе покупка казалась удачной. Умевшая радоваться жизни Елизавета Аполлоновна писала о приобретении с восторгом:

«Уезжаем в наше новое имение Лебяжье. Там тоже нам досталась отличная коляска. <…> Там два попугая, за одного из них заплачено 600 руб. Мебель отличная на 17 комнат, с коврами и с такими прелестными дорогими зеркалами, что мы их в город перевезли. Спальная мебель роскошная. Там в доме амосовские печки, и вода проведена и в дом и в прачешную. Парк с утрамбованными дорожками, с оранжереей и с парниками. Мельница на речке и Финский залив близ дома, к нему ведёт аллея берёзовая. Ужасно много разных служб, два каретных сарая, скотный двор, 4 коровы, 4 лошади, пропасть кур, индеек, пчёл и свиней. Не знаю, что мы со всем этим будем делать. И лес есть. Земли всего 163 десятины. И заплатили мы за всё это очень дёшево, 131/2 тысяч».

То есть от денег, вырученных за Витенёво, у Салтыковых ещё что-то и осталось. Но вопрос Елизаветы Аполлоновны – что мы со всем этим будем делать? – оказался не праздным. С хозяйством в Лебяжьем Салтыковы тоже не справились. Михаил Евграфович, прожив на прекрасной мызе всего месяц, жалуется драматургу Островскому: «Не проученный подмосковным опытом, я опять надел на себя ярмо собственности и скажу откровенно, что безалабернее едва ли что может быть. Я ничего не пишу, ничего не читаю, а только с дерьма пенки снимаю. Жалуюсь на дождь и на вёдро, укоряю человеческий род в лености и от времени до времени проклинаю час своего рождения. Вообще, мысли совершенно не совместные с занятием литературой, а так как в сей последней заключается единственный надёжный способ заработка денег, то я уже начинаю подумывать о том, каким бы образом отделаться от собственности».