Константин Салтыков, сын писателя, в замечательной книге воспоминаний «Интимный Щедрин» рассказывает:
«Мой отец в общежитии был чрезвычайно доверчивым человеком. Эту особенность его характера многие эксплуатировали в свою пользу. Я… <…> писал о некоторых сотрудниках “Отечественных записок”, которые всячески выманивали у него денежные авансы под затем зачастую не выполнявшуюся ими работу для журнала… <…> когда он захотел иметь свой собственный клочок земли и купил… <…> мызу Лебяжье, то ему управляющий… <…> показывая именьице, указал как на входящий в состав такового лес с прекрасными деревьями. Лес этот, однако, оказался чужим, и когда папе понадобился на что-то лесной материал и он послал туда рабочих, то их оттуда, понятно, спровадили. Моя мать тоже не была подготовлена к роли помещицы. В результате их обоих не обманывал только ленивый. Крестьяне за работу брали втридорога, фрукты из построенного отцом грунтового сарая куда-то исчезали. Тоже происходило и с парниковыми овощами. На скотном дворе были вечные недоразумения. И таким образом, про моего отца в качестве помещика можно сказать, что не он пил кровь местного населения, а что, наоборот, оно выпускало из него всеми доступными способами соки».
Неудивительно, что уже в 1879 году Лебяжье, «не без убытку», замечает Константин Салтыков, было продано. На несколько лет Михаил Евграфович успокоился, но потом, уже после закрытия «Отечественных записок», соблазнился, несмотря на отговоры, «землей в Тверской, родной ему губернии» (вновь обратимся к воспоминаниям Константина Салтыкова). «Он стоял на своём, желая, как он говорил, быть ближе к народу и перестать странствовать по заграницам да дачным местностям. Затее не суждено было осуществиться по вине тверского земства, которое, узнав про намерение отца поселиться в родных палестинах (хотя и другого уезда), собиралось чествовать его приезд особенно торжественно на узловой станции. Когда об этом сообщили отцу, думая его порадовать, он страшно вспылил, обозвал тверичан людьми неразумными, подводящими себя под репрессии администрации своим желанием чествовать его, “вредного” человека, и отказался от мысли приобрести землю. Это было, пожалуй, лучшее, что он мог сделать».
Теперь скажем о самом главном, что принесла Салтыкову история с заозерским наследством.
Прежде всего, у него окончательно установились добросердечные отношения с матерью. С самого начала этой повести я, строго следуя документальным свидетельствам, старался показать, что Ольга Михайловна, несмотря на свою строгость, была человеком тонко чувствующим, всепонимающим, мудрым. Прекрасно видя все соблазны и развращающие искушения крепостного душевладения, она постаралась, чтобы её сыновья научились зарабатывать хлеб собственным трудом. Как ни жаловался Михаил Евграфович на суровость матери, надо видеть, что она относилась к нему согласно правилу: кому много дано, с того много и спрашивается. А при разделе Заозерья Ольга Михайловна проявила настоящую мудрость и всячески постаралась не допустить сыновей до разрыва друг с другом, зорко разглядев именно в Дмитрии Евграфовиче главный источник раздора и мелочных счётов.
Осенью 1874 года Ольга Михайловна заболела, и 3 декабря скончалась в имении сына Ильи, близ Калязина, в сельце Цедилове. Вероятно, Михаил Евграфович поехал туда, но по завещанию Ольгу Михайловну хоронили близ её любимого Ермолина, при церкви Святого Георгия на Хотче[31]. К погребению он не успел, а притом ещё сильно простудился.
Второе обретение, которое принесла ему тяжба, – литературное. В октябрьском, 1875 года номере «Отечественных записок» Салтыков опубликовал очередной очерк из длящегося цикла «Благонамеренные речи» – «Семейный суд». Работая над ним, он, очевидно, пытался литературно преодолеть те изматывающие думы, которые не отпускали его после тяжбы с братьями вокруг Заозёрья. Но, по его мнению, потерпел здесь неудачу. Написанным остался недоволен и в ответ на похвалы Некрасова писал ему о «Семейном суде»: «Мне лично он не нравится. Кажется, что неуклюж и кропотливо сделан. Свободного, лёгкого творчества нет, а я всегда недоволен тем, что туго пишется».
Однако у Некрасова вдруг появился мощный союзник – Тургенев. В отличие от Николая Алексеевича он едва ли знал, из какого судебного семейного «сора» вырос этот рассказ. И писал Салтыкову:
«Тотчас прочёл “Семейный суд”, которым остался чрезвычайно доволен. Фигуры все нарисованы сильно и верно: я уже не говорю о фигуре матери, которая типична – и не в первый раз появляется у Вас – она, очевидно, взята живой – из действительной жизни. Но особенно хороша фигура спившегося и потерянного “балбеса”. Она так хороша, что невольно рождается мысль, отчего Салтыков вместо очерков не напишет крупного романа с группировкой характеров и событий, с руководящей мыслью и широким исполнением? Но на это можно ответить, что романы и повести до некоторой степени пишут другие – а то, что делает Салтыков, кроме его, некому. Как бы то ни было – но “Семейный суд” мне очень понравился, и я с нетерпением ожидаю продолжения – описания подвигов “Иудушки”».
Это очень интересное многослойное высказывание, и, надо сказать, Салтыков вполне на него отозвался.
Замечание Тургенева, что делаемое им более делать некому, его не особенно вдохновило. Эти свои, как мы их решили именовать, философские и публицистические буффонады он доводил до виртуозности. А как давнему автору «Русского вестника», который теперь печатал у себя первых мастеров русской прозы, ему, конечно, хотелось написать и «крупный роман», а не просто цикл злободневных очерков, пусть и притягивающий читателей. Тем более если в одном из таких очерков почитаемый им Тургенев усматривает зерно настоящего романа.
Дополнительным стимулом к работе над «Господами Головлёвыми» стала публикация в «Русском вестнике» романа Льва Толстого «Анна Каренина». Прочитав его первые главы, Салтыков раздражённо писал 9 марта 1875 года П. В. Анненкову: «Вероятно, Вы… <…> читали роман гр<афа> Толстого о наилучшем устройстве быта детор<одных> частей. Меня это волнует ужасно. Ужасно думать, что ещё существует возможность строить романы на одних половых побуждениях. Ужасно видеть перед собой фигуру безмолвного кобеля Вронского. Мне кажется это подло и безнравственно. И ко всему этому прицепляется консервативная партия, которая торжествует. Можно ли себе представить, что из коровьего романа Толстого делается какое-то политическое знамя?»
Добросердечные комментаторы предполагают, что причины этого недовольства связаны с болезненным состоянием Михаила Евграфовича, жестоко страдавшего в те недели от ревматизма. А мне видится рефлекс литературного соперничества, ревности.
Толстой взялся за роман, по его же признанию, руководствуясь мыслью семейною, а ведь Салтыков ещё за несколько лет до «Анны Карениной» писал в «Господах ташкентцах», что «роман утратил свою прежнюю почву с тех пор, как семейственность и всё, что принадлежит к ней, начинает изменять свой характер. <…> Этот тёплый, уютный, хорошо обозначившийся элемент, который давал содержание роману, улетучивается на глазах у всех. Драма начинает требовать других мотивов…». Естественно, он, высказываясь об «Анне Карениной», понимал, что такая полемика – только для застолий в узком кругу, выразить недовольство полноценно можно, только написав своё… А там уж – как получится.
Надо вспомнить дальнейшее – «Семейный суд» вскоре стал первой главой романа «Господа Головлёвы» – Салтыков учёл суждения Тургенева и о персонажах, прежде всего, матери и «Иудушке». Даже если признать реальность утраченного ныне письма Салтыкова А. М. Унковскому от 13 ноября 1875 года, в котором он называет Дмитрия Евграфовича «негодяем», добавляя: «Это я его в конце Иудушки изобразил»[32], хотя, как указывали исследователи, речь здесь идёт о времени, когда образ Порфирия Головлёва только формировался.
То, что его образ, а подавно образ Арины Петровны отводились автором от чаемых многими прототипов, засвидетельствовал даже Н. А. Белоголовый, довольно поверхностный в своих художественных вкусах и малочуткий к тонкостям в человеческих отношениях: в «повести “Семейство Головлёвых”… <…> Салтыков воспроизвёл некоторые типы своих родственников и их взаимную вражду и ссоры, – но только отчасти, потому что, по словам автора, он почерпнул из действительности только типы, в развитии же фабулы рассказа и судьбы действующих лиц допустил много вымысла».
Зато для поэта Алексея Жемчужникова, искушённого в таинственных путях создания «лабиринта сцеплений», Иудушка ещё в 1876 году, когда «Головлёвы» только выбирались из «Благонамеренных речей», был одним из самых лучших созданий Салтыкова. «Это лицо – совершенно живое. Оно задумано очень тонко, а выражено крупно и рельефно. Вышла личность необыкновенно типичная. <…> В ней есть замечательно художественное соединение почти смехотворного комизма с глубоким трагизмом. И эти два, по-видимому, противоположные, элемента в нём нераздельны. <…> Относиться к нему с постоянным негодованием и злобою также нельзя, потому что он бесспорно комичен, особливо когда творит самое, по его мнению, важное в нравственном отношении дело: когда рассуждает о Боге или молится Ему с воздеванием рук».
Окончательное заглавие – «Господа Головлёвы» – прихотливо рождавшаяся книга Салтыкова получила в 1880 году, при выходе отдельным изданием.
Салтыков ответил Льву Толстому.
И оказалось: спорить не о чем.
Отец семейства
Февральский номер «Отечественных записок» за 1869 год, один из первых, которые вышли уже при салтыковском участии, и сегодня восхищает богатством содержания. Помимо щедринских «Повести о том, как мужик двух генералов прокормил» и «Пропала совесть», здесь опубликованы «Разоренье» Глеба Успенского, продолжение труда великого народознатца Сергея Максимова «Народные преступления и несчастья», комедия знаменитого тогда драматурга Алексея Потехина «Рыцари нашего времени», стихотворения Алексея Плещеева и Виктора Гюго в переводе Виктора Буренина… Некрасов печатает новые главы из своего эпоса «Кому на Руси жить хорошо» – «Сельская ярмонка» и «Пьяная ночь».