Сальвадор Дали. Искусство и эпатаж — страница 35 из 61

И она сказала: “Дитя мое! Мы никогда не расстанемся!”»

Эти слова оказались пророческими.

«Гала явилась и посягнула на мое одиночество, разрушила его, и я, ощутив это, испытал смятение. Случалось, я осыпал ее совершенно незаслуженными упреками – мешаешь мне работать, прокралась ко мне в душу, погубила мое “я”! И еще я был убежден, что когда-нибудь она обязательно меня обидит. И когда на меня накатывал страх, говорил ей: “Ты не должна меня терзать, слышишь? Никогда! Обещай мне. И я никогда не причиню тебе обид. Мы не станем вредить друг другу”.

Я знал, что близится час великого испытания, великого испытания любовью… И чем ближе был час принесения жертвы, тем страшнее мне становилось – я не осмеливался даже думать о том, что предстояло…

Ты ведь ждал этого всю жизнь, и вот наконец – Она явилась! Пробил час, а ты дрожишь от страха, Дали!..

Гала все чаще говорила о чем-то, что неизбежно должно произойти, о чем-то важном для нас обоих – что все решит. Но разве могла она положиться на меня, когда мое возбуждение достигало уже степеней невменяемости, когда надо мною уже реял ореол безумия, а позади волочился шлейф симптомов, не оставляющих места для сомнений? Мало того – мое безумие в конце концов нарушило свойственное Гале душевное равновесие: безумие заразительно.

Мы молча подолгу, до изнеможения блуждали по оливковым рощам и виноградникам, словно надеясь, что сумеем скинуть непосильную ношу таимых чувств, скрученных тугим узлом, освободиться от давящего ярма немоты…

О, эти наши долгие прогулки вдвоем! Оба, она и я, – безумцы. Потрясающее, должно быть, зрелище. Иногда я бросался к ее ногам и целовал ремешки сандалий…

Я не торопил Галу, не просил сказать, что ее тревожит. Больше того – я ждал ее слов, как ждут приговора, который неминуемо будет приведен в исполнение. Она скажет – и сожжет мосты. Я никогда еще не предавался любви и воображал, что это нечто чудовищное, зверское и вообще мне не по силам – “куда мне!”. И с маниакальным упорством твердил: “Помнишь, мы обещали не огорчать друг друга?” Гала злилась».

Гала была опытной женщиной, знавшей толк в мужчинах. Он был девственником, страдающим от надуманных страхов, а прежде всего – от неуверенности. Его приводило в замешательство ее молчание. Может показаться, что она играла с ним, как кошка с мышкой: чуть придавит мягкой лапкой, чуть отпустит, но стоит мышке попытаться скрыться, тотчас когти хищницы возвращают ее на место.

Для него это была пытка любовью – вожделенной и страшной. А для нее?

Пожалуй, она была в недоумении и раздражении: этот симпатичный ей молодой человек вел себя как-то странно. Сумасшедший? Ведь бывают же такие гении. Что он хочет от нее? Утолить свою сексуальную страсть? Что ему мешает наброситься на нее в этом безлюдном месте, повалить на землю, говорить бессвязные слова, целовать, срывать с нее одежду, насладиться соитием…

День за днем он медлит, изнывая от… любви? Он еще так молод… Но если это серьезно, то как быть с дочерью? Для Поля все это ничего не значит, а для Сальвадора? От него можно ждать чего угодно.

Что произошло дальше, узнаем с его слов:

«Эта идиллия тянулась до самой осени. Друзья-сюрреалисты отбыли в Париж, и Элюар с ними. Гала осталась в Кадакесе. Каждый раз, встречаясь, мы понимали: “Пора! Пора разрубить этот узел!” Уже гремели по холмам охотничьи выстрелы, все раньше до боли ясную синеву августовских небес сменяли сумерки, разбавленные “наплывающими облаками”; начинался сбор винограда – пришла пора срывать и гроздья нашей страсти.

Гала сидела на глянцевом крае скалы и ела черный виноград, становясь все прекраснее, все ослепительнее с каждой ягодой. И так день за днем. В напряженной тишине я физически ощущал, как она наливается сладостью, отбирая ее у ягод. Я дотрагивался до нее и понимал, что касаюсь не плоти, а небесной золотистой виноградной мякоти. И оба, она и я, думали – завтра! Я выбирал для нее две грозди и спрашивал: “Белую или черную?”

В тот – назначенный – день на ней было белое платье из легкой ткани. Оно трепетало на ветру, пока мы поднимались в гору, и меня била дрожь. Ветер крепчал, я предложил вернуться.

Мы спустились к морю и укрылись от ветра на скамье, вырубленной прямо в скале. То было одно из самых пустынных и диких мест Кадакеса, одно из стержневых, доисторических его мест. Чесночная долька обреченного молодого месяца в пелене извечных слез, вдруг вставших комом у меня в горле, стыла в сентябрьском небе прямо над нами. Но нет, сейчас не до слез! Надо разрубить этот узел… Я обнял ее и спросил:

– Что мне сделать с тобой?

Она хотела ответить, но от волнения не сумела вымолвить ни слова и наконец тряхнула головой. По лицу ее текли слезы. Но я не отставал:

– Что мне сделать?

Гала наконец решилась и жалобным девчоночьим голосом проговорила:

– А если я скажу и ты не захочешь, ты никому не скажешь?

Я поцеловал ее в губы – впервые в жизни я так целовал.

Я и не подозревал прежде, что это такое.

Я схватил ее за волосы, оттянул назад ее голову и заорал срывающимся в истерику голосом:

– Скажи, что сделать с тобой! Скажи внятно, грубо, непристойно, чтоб стало стыдно! Скажи!

У меня перехватило дыхание. Я ждал, глядя на нее во все глаза, чтобы не упустить ни слова, чтобы впитать их все, выпить до капельки, упиваясь агонией, ибо страсть меня убивала. И тогда лицо Галы озарилось неземной прелестью, и я понял, что она меня не простит и не пощадит – она скажет. Вырвавшись на простор безумия, страсть моя бушевала. Я понял, что времени мне отпущено ровно на одну фразу, и вскричал, тиранствуя и издеваясь:

– Что мне с тобой сделать?

И Гала… приказала:

– Прикончи меня!

Сомнений быть не могло: она сказала именно то, что сказала. И осведомилась:

– Сможешь?

Я был ошеломлен, растерян, подавлен. Вместо приказа любить, которого я ждал и страшился, затягивая отсрочку, я услышал совсем другое – как дар Гала возвращала мне мою страшную тайну.

– Сможешь? – снова спросила она.

И в голосе ее зазвенело презрение – она усомнилась во мне. Из гордости я взял себя в руки. И вдруг испугался. Гала свято верит и моему безумию, и нравственной силе, и я должен во что бы то ни стало спасти эту веру. Я вновь сжал ее в объятиях и со всею суровостью, на которую был способен, ответил:

– Да!

И впился в ее губы, а в душе у меня звучало: “Нет! Я тебя не убью!”

Исполненный притворной нежности, тот, иудин поцелуй спас ей жизнь и воскресил во мне душу».

Похоже, так было. Они не предались, как говаривали в старинных романах, бешеной страсти. Гала стала объяснять ему причину своей просьбы: ее страшит жуть последних минут, и лучшая смерть – внезапная, в минуты счастья.

Он предложил сбросить ее с колокольни собора в Толедо. Гала не согласилась: падая, она испытала бы чувство ужаса, а на Дали могло пасть подозрение в убийстве. Использовать яд он не желал, предпочитая падение в бездну…

Представьте себе: влюбленные, изнывая от жажды взаимного обладания, вдруг начинают обсуждать проблему самоубийства. Симпозиум, да и только! Не слишком ли бесхитростно понял Сальвадор слова Галы: «Прикончи меня!»? Или он в глубине души догадывался, что за этими словами скрывается – «Возьми меня!»?

Сексуально активная и раскрепощенная Гала, судя по всему, была не только возбуждена, но и доведена до отчаяния странным поведением любовника. А Сальвадор вновь, как в юности, испытав порыв страсти, а затем охлаждение, охотно перешел на обсуждение острой, но в данной ситуации нелепой темы.

Трудно сказать, была ли причиной физиологическая особенность Дали, или проявились его психические «комплексы» (одно другого не исключает, вопрос лишь в том, что первично). Несмотря на свою порой шокирующую откровенность, в данном случае Дали не дал никаких объяснений этой детально описанной сцене и оставил ее без финала. Добавил только:

«Итак, Гала отлучила меня от преступления и излечила от безумия. Благодарю! И жажду ее любить! (Жениться на ней я был просто обязан.)

Симптомы истерии исчезали один за другим, как по мановению руки. Мой смех снова покорился мне, я мог улыбнуться, мог расхохотаться и смолкнуть, когда захочу. Сильный и свежий росток здоровья пробился в моей душе.

Поезд отошел от перрона фигерасского вокзала, увозя Галу в Париж, и я, потирая руки, воскликнул: “Вот оно, вожделенное одиночество!”

Только теперь мое одиночество и стало одиночеством в полном смысле слова, и я полюбил его еще сильнее. Я заперся у себя в мастерской в Фигерасе и не выходил целый месяц. Продолжилась привычная мне монашеская жизнь. Я быстро закончил живописный портрет Поля Элюара, начатый летом, и два больших полотна; одному из них предстояло стать знаменитым.

На нем изображена огромная, желтая, словно воск, голова: мясистая щека, длинные ресницы, нос касается земли. Рта на лице нет – вместо него прилепился громадный дохлый кузнечик. Брюшко его разлагается со страшной силой – кишит муравьями. Муравьи лезут и туда, где полагается быть губам, расползаются по лицу. Оно печально. Архитектурные детали начала века довершают картину. Называется она “Великий рукоблуд”».

Завершив свои картины, он уехал в Париж, где в галерее Гоэманса открылась 20 ноября выставка его работ, продолжавшаяся две недели. Прибыв в столицу Франции, он приобрел букет роз для Галы и отправил на ее адрес. В галерее встретил Поля Элюара и узнал от него, что Гала крайне изумлена тем, что он ее не посетил.

Вечером Сальвадор ужинал у Элюаров в компании сюрреалистов. Не дождавшись открытия своей выставки, он вместе с Галой отправился «праздновать медовый месяц» (его выражение). Они провели его в Барселоне и в небольшом приморском городке, где бродили по пустынным зимним пляжам.

Весь месяц он не давал о себе знать отцу, а затем, когда Сальвадор вернулся домой, произошла та сцена «изгнания сына», свидетелем которой стал Бунюэль. Об этом событии, а также о его причинах Сальвадор предпочел умолчать.