Сальватор — страница 86 из 254

– Бедняга аббат! Вот кого надо пожалеть. Что же касается его папаши, то этот старый маньяк никому в мире не нужен. Пусть с ним будет, что будет.

– Куда ехать, мсье? – спросил лакей, закрывая дверцу кареты.

– В отель!

– Может быть, вы предпочитаете проехать через ту или иную заставу, по той или другой улице?

– Действительно! Возвращайтесь-ка через заставу Вожирар и езжайте потом по улице Офер. Сегодня хорошая погода. Мне надо убедиться: на месте ли этот нищий Сальватор. Не знаю почему, но чувствую, что этот насмешник задаст вам еще перцу в деле Сарранти. Трогай!

И карета умчалась.

Глава LIVМетаморфозы любви

Давайте на некоторое время оставим в стороне всю ту часть нашего повествования, которая относится к Жюстену, Мине, генералу Батару, Доминику, господину Сарранти, господину Жакалю и господину Жерару, и, круто развернувшись, войдем в мастерскую того могиканина от искусства, который известен нам под именем Петрюса.

Прошел уже день или два после визита господина Жакаля к господину Жерару. Сами понимаете, мы не можем рассказывать читателю с точностью до одного дня: мы просто выдерживаем хронологию развития событий.

Была половина одиннадцатого утра. В мастерской находились Петрюс, Людовик и Жан Робер: Петрюс сидел в глубоком кресле, Людовик в кресле в стиле Рубенса, а Жан Робер погрузился в огромное вольтеровское кресло. Рядом с каждым из них стояла уже наполовину выпитая чашка чая. А находившийся посреди мастерской стол с еще не убранной посудой говорил о том, что чай они принимали после плотного завтрака.

Лежавшие на полу справа от Жана Робера страницы рукописи с неровными строками – что означало, что это были стихи, – показывали, что поэт недавно закончил чтение своей пятиактовой драмы и при этом бросал после прочтения листы рядом с собой. Последний акт был прочитан минут десять тому назад.

Драма из пяти актов называлась «Гвельфы и Гиббелины».

Прежде чем прочесть свое произведение директору театра «Порт-Сен-Мартен», в которой он надеялся поставить эту драму в стихах, Жан Робер прочел его своим друзьям.

Людовику и Петрюсу пьеса очень понравилась. Обладая артистической душой, оба они с глубоким интересом прослушали историю этого хмурого молодого Данте, который, научившись владеть шпагой раньше, чем пером, нарисовал великолепную картину борьбы в искусстве, в любви и в войне. Будучи влюблены, они выслушали эту историю влюбленного своими сердцами. Людовик в это время думал о своей только что распускающейся любви, а Петрюс вдыхал аромат своей любви в полном ее расцвете.

В ушах их продолжал еще звучать нежный голосок Беатриче, и все трое, по-дружески обнявшись, сели и погрузились в задумчивость. Жан Робер думал о Беатриче де Моранд, Петрюс о Беатриче де Ламот-Удан, а Людовик – о Беатриче Рождественской Розе.

Беатриче была для них не женщиной, а звездой.

Великие и сильные произведения характерны тем, что заставляют мечтать великие и сильные души. Вся разница лишь в том, что одних эти произведения заставляют мечтать о прошлом, других о настоящем, а третьих – о будущем.

Молчание нарушил Жан Робер.

– Прежде всего, – сказал он, – позвольте поблагодарить вас за все те добрые слова, которые вы только что мне высказали. Не знаю, Петрюс, является ли для тебя картина тем же самым, чем для меня драма. Но когда у меня вырисовывается сюжет, когда состыковываются сцены, когда в голове у меня выстраивается вереница актов, какой бы друг ни сказал мне, что моя драма плоха, я не поверю ни единому его слову. Когда драма готова, когда я потратил три месяца на ее сочинение и месяц на написание, друзья должны сказать мне, что она хороша, и тогда я поверю в это.

– Да, – сказал на это Петрюс, – для меня мои картины то же самое, что для тебя твои драмы. Когда полотно чистое, оно может принадлежать кисти Рафаэля, Рубенса, Ван Дейка, Мурильо, Веласкеса. Когда же оно покрыто красками, это – Петрюс. То есть та кроха, которую сам автор оценивает весьма посредственно. Что тут поделаешь, дорогой мой, в этом-то вся разница между идеалом и реальностью!

– Что касается меня, – произнес Людовик, – то самое замечательное в твоей драме – это образ Беатриче.

– Вот как! – с улыбкой произнес Жан Робер.

– Сколько же ей лет? Мне думается, что она еще ребенок.

– У меня ей четырнадцать лет. Хотя история гласит, что она умерла в десятилетнем возрасте.

– История глупа, – сказал Людовик, – и на сей раз она солгала, как, впрочем, и всегда: не мог десятилетний ребенок оставить такого яркого следа в сердце Данте. Я согласен с тобой, Жан Робер: Беатриче должно было быть не менее четырнадцати лет.

Это возраст Джульетты, тот самый возраст, в котором начинают любить, возраст, в котором можно стать любимой.

– Дорогой мой Людовик, – сказал Жан Робер. – Хочешь, я скажу тебе одну вещь?

– Что именно? – спросил Людовик.

– Я надеялся, что тебя, человека положительного, человека ученого, материалиста по натуре, поразит в моей драме больше всего описание Италии XIII века, описание нравов, политики флорентийского государства. Но оказалось, что не тут-то было! Тебя вдруг более всего заинтересовала любовь Данте к ребенку. И ты вдруг следишь за развитием этой любви и за влиянием ее на жизнь моего героя. Ты внезапно заинтересовался катастрофой, которая отнимает Беатриче у Данте. Я перестаю тебя узнавать, Людовик! Уж не влюбился ли ты случайно?

Людовик густо покраснел.

– Ага! Честное слово, влюбился! – воскликнул Петрюс. – Ты только посмотри на него!

Людовик рассмеялся.

– И что с того? – сказал он. – Когда я влюблюсь, кто из вас сможет меня в этом упрекнуть?

– Только не я, – сказал Петрюс. – Я поступлю совсем наоборот.

– И уж, во всяком случае, не я! – сказал Жан Робер.

– Но при этом я скажу тебе лишь одно, дорогой мой Людовик, – снова заговорил Петрюс, – нехорошо иметь тайны от людей, которые тебе доверяют абсолютно во всем.

– О, боже! – сказал Людовик. – Если тут и есть какая-то тайна, то я едва-едва открыл ее для самого себя. Как же я могу рассказать об этом кому-то еще?

– Что ж, в добрый час! Это тебя извиняет, – сказал Петрюс.

– Да к тому же, возможно, он влюблен в кого-то, чье имя назвать не может, – добавил Жан Робер.

– Нам? – произнес Петрюс. – Сказать нам имя своей любимой – значит не сказать об этом никому на свете.

– Дело еще в том, – сказал Людовик, – что, клянусь, я пока не достаточно разобрался в том, люблю ли эту особу как сестру или как женщину.

– Что ж! – воскликнул Жан Робер. – Именно так начинается всякая большая страсть.

– Ладно, – сказал Петрюс, – признайся нам, что ты просто безумно влюблен.

– Возможно и так, – ответил Людовик. – И особенно теперь, когда твоя живопись, Петрюс, открыла мне глаза, а твои стихи, Жан Робер, обострили мне слух, я не удивлюсь, если завтра я вдруг возьмусь за кисть для того, чтобы попытаться нарисовать ее портрет, или за перо, чтобы написать ей мадригал. О, господи! Эта вечная история любви! Сначала ее принимают за какую-то сказку, за легенду, за роман, и все так продолжается до тех пор, пока не прочтешь ее сам глазами влюбленного. Что же такое философия? Что такое искусство? Что такое наука? В сопоставлении с любовью наука, философия, искусство – всего лишь формы чего-то прекрасного, подлинного, великого. Но самое прекрасное, подлинное, великое – это любовь!

– Что ж, в добрый час! – сказал Жан Робер. – Когда человек влюбляется, он именно так и должен думать.

– А можно ли узнать, – спросил Петрюс, – какой луч солнца преобразил себя из куколки в прекрасного мотылька?

– О, вы это, несомненно, узнаете, друзья мои. Но имя ее, образ, она сама еще пока останутся глубоко спрятанными в тайниках моего сердца. О, боже, успокойтесь же вы наконец. Настанет время, и моя тайна сама постучится в ваши сердца и попросит приютить ее.

Оба приятеля с улыбкой протянули руки Людовику.

Потом Жан Робер нагнулся, собрал листы своей пятиактовой драмы и свернул их в трубку.

В этот самый момент на пороге появился слуга Петрюса и доложил, что внизу ожидает генерал Эрбель.

– Пусть мой дорогой дядюшка поскорее идет сюда! – крикнул Петрюс, устремляясь к двери.

– Господин граф, – сказал слуга, – отправился на конюшню, сказав, что не желает беспокоить мсье…

– Петрюса… – в один голос закончили оба приятеля художника. Взяв шляпы, они уже собрались уходить.

– Нет-нет, – сказал Петрюс. – Мой дядя очень любит молодежь, а вас двоих особенно.

– Возможно, – сказал Людовик, – и я ему за это очень признателен. Но теперь уже половина двенадцатого, а в полдень Жан Робер должен читать свою пьесу в театре «Порт-Сен-Мартен».

– С Жаном Робером понятно, – сказал Петрюс. – Но тебе-то нет никакой необходимости уходить так рано.

– Я приношу тебе тысячу извинений, дорогой друг. Твоя мастерская очаровательна. Она просторна, она уютна, в ней легко дышится для тех, кто влюблен уже целых шесть месяцев или год, но для человека, который влюблен всего лишь три дня, она кажется необитаемой. А посему прощай, дорогой друг! Пойду прогуляюсь в лесу, пока там нет волков!

– Пойдем, Купидон, – сказал Жан Робер, беря Людовика под руку.

– До свидания, дорогие мои! – сказал Петрюс с некоторым оттенком грусти в голосе.

– Что с тобой? – спросил Жан Робер, который был менее Людовика занят своими мыслями и поэтому уловил эту грусть приятеля.

– Со мной?.. Ничего.

– Да нет же! Что-то случилось?

– По крайней мере ничего хорошего.

– Ну-ка расскажи.

– Что я могу тебе сказать? Когда объявили о визите дяди, мне показалось, что в воздухе появилось что-то тревожное. Он так редко приходит меня навестить, что при каждом его появлении у меня возникает чувство какого-то беспокойства.

– Черт возьми! – произнес Людовик. – Коли так, я остаюсь, чтобы послужить тебе громоотводом.

– Не стоит… Мне служит громоотводом, дорогой друг, та любовь, которую испытывает ко мне мой дядюшка. Страхи мои глупы, а предчувствия не имеют оснований.