— Роза! Роза! — закричал Людовик. — Ты меня пугаешь!
— Подожди, подожди, — снова остановила его она, — а ребенок отвечает:
Не хочу его! Не хочу бай-бай!
Танцевать хочу!
Мать:
Меня не огорчай;
Ротик, глазки поскорей закрой, дружок,
И увидишь ты бегущий ручеек…
— Роза! Роза!
— Подожди же, это не все; ребенок снова отвечает:
Не хочу его! Не хочу бай-бай!
Танцевать хочу!
Мать:
Дружочек, засыпай;
Ну-ка, спрячься за цветами поскорей
От опасных и невиданных зверей.
Вон — смотри! — собака страшная в лесу;
Не уснешь — ей пирожок твой отнесу.
Ну, усни, не огорчай меня, дружок,
Ты зажмурься — и увидишь ручеек.
Ребенок:
Мама, танцев не хочу я, видит Бог;
Я бай-бай…
Мать:
Испеку тебе я пирожок.
Спи, усни, расти скорее, мой дружок!..[27]
Роза замолчала.
Людовик задыхался.
— Это все, — сказала девочка.
— Ступай, возвращайся к себе, — настаивал Людовик. — Поговорим обо всем этом потом. Да, да, ты помнишь, любимая моя Роза. Да, как ты недавно говорила, мы уже жили в другой жизни, до того как появились на свет.
И Людовик спрыгнул с тумбы.
— Я люблю тебя! — крикнула ему Роза, притворяя окно.
— Я люблю тебя! — ответил Людовик достаточно громко, чтобы сладкие слова могли проникнуть сквозь щель в окне.
«Странно! — подумал он. — Она пела креольскую песню. Откуда же взялась бедная девочка, найденная Брокантой?.. Завтра же справлюсь о ней у Сальватора… Или я ошибаюсь, или Сальватор знает о Рождественской Розе больше, чем говорит».
В это время часы пробили трижды, а белесый свет, появившийся на востоке, предвещал скорое наступление утра.
— Спи сладко, милое дитя моего сердца, — сказал Людовик. — До завтра!
Рождественская Роза будто услышала эти слова, отозвавшиеся эхом в ее душе; ее окно снова приотворилось, и девочка бросила на прощание Людовику:
— До завтра!
XXXVIIIБУЛЬВАР ИНВАЛИДОВ
Сцена, происходившая в тот же час на бульваре Инвалидов, в особняке Ламот-Уданов, хотя и была похожа по сути на две только что описанные нами, по форме значительно от них отличалась.
Любовь Рождественской Розы была похожа на бутон.
Любовь Регины приоткрыла свой венчик.
У г-жи де Маранд она расцвела пышным цветом.
Какой период в любви самый сладостный? Я всю жизнь пытался разгадать эту загадку, но так и не смог. Может быть, любовь хороша лишь в тот момент, когда она только зарождается? Или когда она развивается? Или когда, готовая вот-вот остановиться в своем развитии, она, сочный и сладкий плод, готова сорваться в золотом одеянии зрелости?
Когда солнце краше всего? На восходе? В зените? В часы, когда, клонясь к закату, оно погружает край своего пурпурного диска в теплые морские волны?
Пусть кто-нибудь другой попытается ответить на этот вопрос, мы же боимся ошибиться в поисках решения этой непосильной для нас задачи.
Поэтому мы и не беремся сказать, кто был счастливее всех: Жан Робер, Людовик или Петрус — и кто больше других наслаждался радостями любви: г-жа де Маранд, Рождественская Роза или Регина.
Но, чтобы читатели завидовали им и могли сравнивать, скажем все же, какими словами, какими взглядами, какими пьянящими улыбками любовники или, вернее, влюбленные (найдите самим, дорогие читатели, найдите сами, прекрасные читательницы, слово, передающее мою мысль: двое влюбленных? Нет, два любящих сердца, стремящиеся друг к другу, как два магнита!) — итак, какими словами, какими взглядами, какими пьянящими улыбками два любящих сердца, стремящиеся друг к другу, как два магнита, обменивались в эту светлую звездную ночь.
Петрус появился у ворот особняка около половины первого.
Он несколько раз прошелся взад и вперед по бульвару Инвалидов, желая убедиться, не следит ли за ним кто-нибудь, а затем забился в угол, образованный каменной стеной и вделанными в нее воротами.
Так он простоял минут десять, не сводя печального взгляда с запертых ставней, сквозь который не пробивалось ни единого лучика. Он стал опасаться, что Регина не сможет прийти на свидание, как вдруг услышал негромкое «хм-хм», свидетельствовавшее о том, что по другую сторону стены есть еще кто-то.
Петрус ответил таким же «хм-хм».
И, словно короткое это словечко обладало тем же магическим действием, что и «сезам», небольшая калитка в десяти шагах от ворот, повинуясь невидимой руке, распахнулась как по волшебству.
Петрус скользнул вдоль стены к калитке.
— Это вы, добрая моя Нанон? — тихо спросил Петрус, глазами влюбленного разглядев в темной липовой аллее, проходившей от калитки к дому, старую служанку, которую любой другой принял бы за привидение.
— Я, — так же тихо отозвалась Нанон, бывшая кормилица Регины.
О эти кормилицы! Взять, к примеру, любую из них: от кормилицы Федры до кормилицы Джульетты, от кормилицы Джульетты до кормилицы Регины!
— А где княжна? — спросил Петрус.
— Здесь.
— Она ждет нас?
— Да.
— Но света нет ни в спальне, ни в оранжерее.
— Она на круглой садовой поляне.
Нет, Регины там уже не было: она появилась в конце аллеи, похожая на белое видение.
Петрус полетел ей навстречу.
Их губы встретились, выговаривая по два слова:
— Дорогая Регина!
— Дорогой Петрус!
— Вы слышали, как я вошел?
— Я догадалась.
— Регина!
— Петрус!
За первым поцелуем, как эхо, последовал второй.
Регина увлекла Петруса за собой.
— На круглую поляну! — шепнула она.
— Куда прикажете, любовь моя.
И молодые люди, стремительные, словно Гиппомен и Аталанта, и бесшумные, будто сильфы и ундины, проходящие по высоким травам Брументаля, не приминая их, в одно мгновение очутились в той части сада, что звалась круглой поляной.
Это было самое прелестное гнездышко для влюбленных, какое только было можно вообразить: скрытое со всех сторон грабовыми аллеями, словно середина настоящего лабиринта, оно казалось неприступным извне; если же кому-нибудь удавалось проникнуть внутрь, было непонятно, как оттуда выбраться. Тесно посаженные деревья настолько переплелись вверху, что их кроны напоминали зеленые шелковые сети, и, когда двое влюбленных находились внутри, они чувствовали себя мотыльками, попавшими в огромный сачок.
Однако сквозь густую листву все-таки можно было рассмотреть звезды. Но до чего же робко сами звезды заглядывали в этот зеленый шатер! С какой необыкновенной предосторожностью они играли изумрудами на золотом песке!
На поляне было еще темнее, чем среди деревьев.
Регина в восхитительном белом одеянии походила на невесту.
В особняке был вечер, но Регина успела сменить вечернее платье на пеньюар из расшитого батиста с широкими рукавами, из которых выглядывали ее восхитительные обнаженные руки. Чтобы не слишком долго заставлять Петруса ждать, она не стала снимать драгоценности.
Шею Регины украшала нитка мелкого жемчуга, похожего на застывшие капли молока; два бриллианта величиной с горошину сверкали у нее в ушах; бриллиантовое ожерелье извивалось в волосах; наконец, изумрудные, рубиновые, сапфировые браслеты самых разных видов: цепочки, цветы, змейки — унизывали ее руки.
Она была просто обворожительна и напоминала луну: так же сияла белизной и чистотой и так же ослепительно сверкала!
Когда Петрус наконец остановился, вздохнул свободнее и вгляделся в нее, он был поражен. Никто лучше чем молодой человек — художник, поэт и влюбленный — не мог по достоинству оценить сказочное зрелище, которое было у него перед глазами; освещенный и трепещущий лес, мшистая почва, усеянная благоуханными фиалками и сияющими светляками! Сидевший неподалеку на ветке соловей выводил свою ночную кантилену, перебирая, будто четки, звонкие ноты. А она, Регина, стояла, опираясь на его руку, пьянящая и опьяненная — центр этой восхитительной картины, статуя розового мрамора!
Несомненно ею увлекся бы даже самый равнодушный мужчина; влюбленный же был способен потерять голову. Она была поистине сном в летнюю ночь, сном любви и счастья.
Петрус впивал опьянение этого сна.
Но самым страшным для бедного Петруса было опьянение богатством.
Разумеется, без жемчугов, бриллиантов, рубинов, изумрудов и сапфиров Регина была бы все той же красавицей, ибо она оставалась женщиной. Но ее звали Региной — разве могла она быть простой женщиной? Разве не следовало ей показать себя хоть немножко королевой?
Увы! Об этом и подумал влюбленный Петрус, печально вздохнув; он вспомнил, какое признание он должен сделать своей любимой.
Он открыл было рот, чтобы все сказать, но почувствовал, что с его губ вместо унизительного признания вот-вот сорвутся совсем другие слова, переполнявшие его душу.
— Потом, потом! — пробормотал он едва слышно.
Регина опустилась на поросшую мхом скамейку, Петрус лег у ее ног и стал осыпать поцелуями ее руки, отыскивая среди драгоценных камней место, куда приложить губы.
Регина увидела, что браслеты мешают Петрусу.
— Простите, друг мой, — сказала она. — Я пришла в том, в чем была, боясь, что заставлю вас ждать. И потом, я сама торопилась вас увидеть. Помогите мне избавиться от всех этих драгоценностей.
Она стала один за другим расстегивать браслеты, и на землю полились, будто сверкающий дождь, все эти рубины, изумруды и сапфиры, оправленные золотом.
Петрус хотел их собрать.
— О, оставь, оставь, — сказала она с беззаботностью богатой аристократки, — Нанон подберет. Вот тебе, любимый Петрус, мои руки, теперь они в полной твоей власти: нет больше цепей, пусть даже золотых; нет препятствий, даже если это бриллианты!