Салюты на той стороне — страница 12 из 36

Нет, не знала.

Предупреждаем вас об ответственности за неуважение к суду.

Это он про «чокнулись».

У Ника глаза поменялись с тех пор, как мы ели минтай в столовке, – словно подернулись какой-то непрозрачной пленочной, поволокой, как говорилось в тех книгах, что мы читали в школе, только я думала, что это что-то хорошее, ласковое, только у девушек бывает, но для него никакого другого слова не нашла.

Спасибо, свидетельница, вы можете сесть. Перейдем к допросу обвиняемого.

И Крот со своими красными воспалившимися глазами занимает мое место. Ник сидит на стуле, перед ним – ничего, ни стола, ни трибуны, от этого кажется, что он не смотрел никаких фильмов про заседание суда, иначе нашел бы и молоточек, и мантию.

Крот встает перед Ником, и тогда понимаю – вот оно, впечатление, потому что выходит так, что ты стоишь перед судьей, как в школе стоял перед всеми, у доски и нет, и чувствовал себя не собою, непоправимо униженным.

Вы признаете себя виновным в убийстве Мухи?

(В каком «убийстве», хочу крикнуть, он ведь жив, вон стоит, улыбается!)

Да.

Да.

Ты с ума сошел!

Вы с ума сошли.

Ник кивает, наклоняется к Сивой, она что-то записывает в протокол – понимаю, что и повестка была ее почерком написана, и подпись ее –

Св

Свет

Света, вспоминаю вдруг отчего-то, ее зовут Света, и я буду это помнить, даже когда все остальные имена забудутся.

Потому что она ни словечком не обмолвилась, что видела вчера меня возле мужской душевой, не рассказала никому, что мы с Кротом «Полчаса» слушали.

– Если обвиняемый признает себя виновным, то я не вижу смысла в дальнейшем разбирательстве. Может быть, разве что потерпевший хочет что-то сказать?

– Плечо болит, – говорит Муха. – Этот пидор мне сильно саданул, еще получит.

– Не надо этого, – морщится Ник, – мы же для того и собрались, чтобы не было разборок.

– Ну и что ты ему сделаешь? – Муха усмехается, но Ник снова говорит про неуважение к суду, и Муха замолкает, больше от удивления.

– Мне нужно подумать, – медленно говорит Ник, – хотя некоторые идеи уже есть.

– Господи, – вдруг громко говорит Крот, поднимает голову, – какой же дурак, ну. Ты бы хоть почитал что-нибудь, посмотрел. «Некоторые идеи есть», тоже мне. Не говорят так судьи, если бы так говорили судьи, то…

Тишина обрушивается, наступает, Крот сам чувствует, что нужно ее услышать, тишину, и замолкает, хотя он прав.

– Я придумал. Мы объявим ему бойкот. Мы не будем с ним разговаривать.

– Вот еще.

– Нет, вы не поняли. Это наказание. Никто не будет с ним разговаривать. Даже Кнопка.

– Детский сад какой-то. Может, еще по попке ремнем? Кто тебя только выбрал? – Муха презрительно фыркает, демонстративно распахивает джинсовку на груди – там что-то намотано, пластырем заклеено, видно только белое.

– Ты дослушай. Совсем не будем. Ни словечка. – Ник терпеливо объясняет, не злится, не говорит про неуважение к суду. – А для того, кто заговорит, – наказание будет таким же. Он станет как Крот.

Ты что, хочешь стать такой же?

Я хочу.

– Ну да, и дело закончится тем, что мы вообще друг с другом разговаривать не будем, будем молчать, шляться по коридору.

– Наказание вступает в силу с этой секунды. И да, Крот тоже не должен ни с кем разговаривать, иначе все будет работать точно так же для того человека. Если, конечно, Крот не захочет плохого для того человека, а он ведь не захочет.

– И ты сейчас с ним говоришь, Ник? – спрашиваю, уже понимая, что не с ним, что теперь только в – как это называется? – в третьем лице, а ведь так нельзя ни к кому обращаться, ужасно, невежливо. Мама говорила – никогда не говори так о присутствующих, получается, что Крот не будет присутствовать, будто его и вовсе нет.

И нас отпустили, мы могли разойтись, но все остались, Крот только отошел в сторону, и его не прогнали, только не посмотрели вслед – это пока, утешаю себя, они пока не решили, как с ним быть, потому что Сивая, если подумать, нормальная девочка, что уж говорить о моей Ленке, и тут еще Блютуз – взрослый парень, футболист, ему уж точно Ника не стоит бояться, скажет, заговорит, подойдет.

И я, конечно.

Даже ранки на ладонях перестали болеть, так разволновалась, когда говорила, но они все не могут нормально зажить – мочу и мочу руки холодной водой, мою хозяйственным мылом, которое кто-то положил в туалете: наверное, Белка, она теперь по хозяйству.

– Жрать охота, – говорит Муха, – у нас что – реально больше ничего нет? В этих поганых подвалах?

В подвалах ничего, мы же смотрели, когда…

Мнется, молчит, не хочет вспоминать, как несли Хавроновну, он ведь и нес: как самый высокий, самый главный. Тот же Юбка ему и помогал, может, еще кто-то из пацанов.

– И где Алевтина? Неужели она на наш ор не выйдет? – Муха делает шаг вперед, он, единственный, из-за раны и может от Ника требовать. – Я бы вышел. Где она, Ник?

– Она сидит в комнате воспитателей.

И он так это сказал, что я поняла: не надо туда заходить, не надо нам, а лучше бы подумать, где достать еду, потому что у меня уже и голова кружиться перестала, желудок не ноет, но знаю – плохо, очень плохо. Ленка два раза плакала прошедшей ночью, и знаю, что не от жалости. Желудок у нее ноет, два раза в больнице лежала с обострением гастрита – в девять лет и в одиннадцать. Замечаю только, что в последние дни ее кожа стала заметно чище, даже на ночь белой цинковой мазью мазаться перестала. Один раз вскочил у меня какой-то гнойничок случайный на подбородке, открыла баночку, а там все засохло, к горлышку пристало. Закрыла и убрала, словно не было. Может быть, кожа на наших лицах теперь навсегда останется чистой, только ведь Ленке нельзя голодать долго, а то придется ложиться в больницу в третий раз.

И я тихонько обхожу всех, чтобы пойти к комнате воспитателей – она в конце коридора, в противоположной стороне от туалетов и всякого такого. Ловлю на себе взгляд Крота – извини, извини, я ненадолго, все ради тебя.

• •

Алевтина сидит на стуле, уронив голову на стол.

• •

Алевтина сидит за заваленным всякими мелочами столом, ее руки очень прямо лежат на книгах, вытянуты вперед, будто она делает растяжку.

• •

Алевтина не шевелится.

• •

Но ведь мы не виноваты, не виноваты, что все так произошло. Может быть, у нее сердце разорвалось от взрывов, которые больше не кажутся похожими на фейерверки, может быть, она недаром обратила внимание на запись в моей медицинской карте, только неправильно поняла про порок сердца – вспомнила, что у самой есть то, что в детстве не пролечили.

Вот и ударило.

Алевтина Петровна, тихо говорю, Алевтина Петровна. Без страха трогаю эту длинную, тонкую руку, обтянутую зеленой трикотажной кофтой. Рука твердая, застывшая – это значит, что она давно здесь сидит, три или два дня.

(Все потому, что не зря программу «Человек и закон» смотрела, там иногда говорят про такие вещи, даже детей не просят от телеэкрана убрать, наверное, предполагается, что несовершеннолетние такие вещи не смотрят, а я только их и смотрела.)

Алевтина Петровна, говорю, ну крикните на них, на нас, скажите, чтобы немедленно прекратили. Потому что из зеркала вышла Акулина – помните, вы говорили, что нам, таким большим девочкам, стыдно в нее верить? – и заставила Хавроновну повеситься, остановила вам сердце и что-то сделала с Ником такое, чему я пока названия не знаю.

А может, она вышла раньше, гораздо раньше – и вселилась в Муху, когда он…

Может, она тут жила.

Это она все, Акулина, это не мы.

Алевтина Петровна, не скажете, куда она спряталась? Нужно искать в комнате воспитателей, но их нет – точно воспитатели не причесываются, не поправляют косметику.

Может быть, маленькое зеркальце есть в сумочке, в косметичке.

Простите, говорю, я ничего себе не возьму.

Сумку Алевтины я нахожу почти сразу, помню, как в первые дни она прямо с ней в столовую приходила, потом перестала бояться нас, стала в комнате оставлять. Это большая сумка из поддельной крокодильей кожи, лаковая, с посеребренной застежкой-защелкой. Там я нахожу зеркальце – отломанное от старой пудреницы, еще хранящее сладкий и приторный запах.

Здесь она, некуда ей больше пойти было, здесь, в этой комнате, некуда бежать – тем более что рядом тело.

Отчего-то не страшно совсем, даже когда в зеркало смотрюсь – вот она я, пока Акулины нет. Белая кожа, россыпь веснушек на носу, клубничный блеск для губ – все-таки Ленка дала, как и обещала, хоть и не на дискотеку.

Вот она я.

Привет.

Привет, говорит Акулина, я ждала. А почему не шевелится твоя воспитательница, почему не утешает плачущего мальчика?

Какого – плачущего?

Того, что с красными глазами. Они красные потому, что он всю ночь проплакал.

Неправда, Крот никогда не плачет.

И все-таки я видела. Видела, когда ты ушла и унесла с собой музыку.

Получается, что ты была там, с ним?

Заходила. Он сидел на полу.

На лавочке, я думаю, что он сидел на лавочке…

Нет, он сидел на полу. Пол был слишком холодным, в этой вашей белой плитке, немного отколовшейся с краю, но он сидел. Его руки лежали на коленях. Он думал про песню, которую ты ему включала, даже напевал тихонечко себе под нос. Ему показалось даже, что в другое время и в другом месте вряд ли бы отважился запеть, так что хорошо.

Потом он подумал о тебе и заплакал.

Неправда.

Правда.

Я отвожу зеркало подальше от лица, но Акулина никуда не уходит – ухмыляется мне оттуда, из захватанного стекла, поэтому приходится перевернуть, а потом и вовсе убрать обратно в сумочку из поддельной крокодильей кожи.

Счастье еще, что