– ведь это значило извини.
– Я ему сказал, что он зря это выкинул только, – громко говорит Юбка, нарочно громко, потому Сивой вряд ли интересно, хотя девчонки вечно интересуются всякой гадостью, – что он зазря чуть парня не прикончил. А он спокойный, как этот, как…
– Как Юпитер.
Откуда она-то знает Юпитера – с уроков истории в школе, что ли? Не верю, что могла запомнить, она же пустоголовая, блондинистая, сивая, Сивая.
Эй, я стучу, это я, если что.
Растерянное лицо мелкого Гошика, соседа по комнате. Он был на суде, стоял, оторопело моргая, кажется, до сих пор не понял, что произошло.
Стоим друг напротив друга, а что скажешь? Он слушал, он понял, ему нельзя. И лицо жалостливое ко мне – он хороший, Гошик, только маленький, и с дурацкой привычкой сосать палец, от которой его даже ржущие пацаны не отучили. По мне, так его, как и Степашку, нельзя было вместе со всеми селить, неправильно. Ни разу не видел, чтобы Гошик себе белье стирал, ну, трусы, ведь никто другой не постирает. Поэтому пахнет от него не сильно пока, но уловимо. От Мухи тоже пахнет, но не так, да он наверняка кого-то заставляет себе стирать, сам никогда.
– Слушай, – говорю, – ты отвернись к окну, как будто ничего такого не происходит, а сам слушай. Я сам не хочу здесь оставаться. Но туда, в подвал, мне, наверное, больше не станут носить еду. Поэтому придется быть здесь, хотя тебе и неприятно, наверное… У тебя, кстати, нет ничего?..
Но уже оглядел комнату – ничего, ни крошечки, ни кусочка печенья, ни дольки шоколадки, хотя раньше вечно с ним от ужина булки таскали. Видимо, и на самом деле вышло все, и не зря Хавроновна…
– Нисколько, – начинает он, я руку поднимаю: нет, не показалось, молчи.
Прислушиваемся оба к обострившимся звукам коридора – топот, беготня, кто-то бежит, стучит каблуками – дурацкими жесткими подошвами балеток, в которых девчонки взяли моду ходить.
Я открываю дверь, всматриваюсь – и все двери открыли, смотрят друг на друга. Стоит Сивая, совершенного пьяная от радости, размахивает маленькой пачкой печенья – такого рассыпчатого печенья, которое нужно обязательно есть над тарелкой, иначе весь диван в крошках будет, а Костя будет ворочаться, не уснет, опять станет бродить, будить маму…
Трясу головой, от не-сна просыпаюсь.
И вправду слабость какая-то, глупые слова-мысли крутятся – это Гошик мог бы о маме думать, маму звать – не звать, слова ее в голове перебирать; не я.
Это от голода.
Хоть бы у него жвачка нашлась, заглушает.
Прислушиваюсь.
– Шпатель еду нашел! Алло, народ, жрачка будет! – крики, возня.
У Гошика лицо радостное делается – и он бежит мимо меня, откуда и силы взялись? Выскакивает в коридор, а там и остальные бегут – все понимают, что один другому не принесет, нужно о себе подумать.
Бежит Ник, уговаривает – перестаньте, нельзя всем вместе уходить, нужно снарядить экспедицию и на месте есть нельзя, а нужно принести в кладовую, разделить, чтобы было честно, всем поровну досталось…
Тоже мне, Одиссей выискался – или кто там ахейцев останавливал?
У него получается гораздо хуже – наверное, потому, что никакая богиня за спиной не стоит.
Его не слушают, а Юбка даже отталкивает его – высокого, худого – к стене. Сам боится того, что сделал, на секунду замирает испуганно, но Ник показывает взглядом – ладно, с этим потом разберемся, сейчас нужно обо всех позаботиться.
С какой-то странной радостью вижу пятнышки грязи на его белой рубашке. Он идет за ними, последний, очень медленно.
Ник с ними поговорит. Может быть, будет еще один суд – над Юбкой, уверен, что будет. Я бы на месте Ника не спустил, но кто я, кто меня спрашивает?
Я уже над собой все стерпел и еще стерплю многое.
Я меняю рубашку и спускаюсь обратно в подвал – не хочу быть в комнате, когда Гошик вернется, уж он-то этого точно не заслужил, всего бреда, всей неловкости.
В подвале крыса вернулась, сразу заметил, только теперь умнее себя повел, не спугнул, даже не сунулся туда, дальше раздевалки, а на порог положил остатки сухаря – он все равно отсырел, неприятно в рот брать, но что понравилось: крыса сама его доставать не стала, оставила мне, хотя оставил всего-навсего в щели между стеной и лавочкой, не слишком надежно. Но она поняла, хорошая.
Долго не решалась подойти, и блестели глаза.
Ладно, прекрати.
Небойся-небойся-небойся, меня вообще незачем бояться, а даже и от большого голода не трону, не смогу.
Откуда в голове взялось? А все дело в том, что читал в детстве книжку – такую странную и хорошую книжку, она называлась «Жила, была». Там про девочку, ну, маленькую, вообще говоря, девочку, которую звали Таня Савичева. Ей было лет одиннадцать, она вела в войну, в блокаду, дневник, а потом умерла. И про маму написала, и про все. Вроде как сам дневник был короткий, зато повесть длинная. Повесть написал взрослый человек, писатель, ведь ясно, что маленькая девочка не смогла бы так. И хотя жалко, что Таня умерла, но отчего-то часто вспоминаю ее фотографию из книжки – и так на нее Кнопка похожа, только волосы короткие, без прически. Ясно, что не скажу никогда, потому что повесть совсем уж девчачья, скажут – ты что, Крот, совсем двинулся?
Оттуда я узнал, что Ленинград стоит на островах, а самый большой из них – Васильевский.
Ленинград сейчас называется по-другому, я не помню как.
Когда мама увидела повесть, она сказала, что Таня Савичева умерла от энцефалита. Или еще какую-то другую болезнь назвала, не запомнил.
Так вот в повести разное перечисляли, что они ели. Не помню, были ли крысы.
Про такое у мамы не спросил, как-то напугала своим энцефалитом.
Знаю только клещевой энцефалит.
Нельзя играть в лесу, на лугу с голыми ногами. Нужно смотреть, чтобы не было клещей. Нужно вытащить клеща петелькой из нитки, потом идти в травмпункт, чтобы там ввели иммуноглобулин – мне один раз вводили, сказали даже, сколько кубиков. И в самом деле увидел блестящие кубики, словно бы из воды и ртути, а мама потом смеялась – ну что ты, это же не настоящий кубик, а кубический сантиметр, какие еще ртуть и вода? Поверил, смутился, но только с тех пор травмпункт ассоциируется с яркими кубиками, лежащими в ладонях медсестры.
Но вот мы снова носимся по заросшим травой тропинкам, ничего не происходит.
И ребята сейчас как пить дать идут сквозь траву, несут краденые печенья, подпортившийся без холодильника сыр. Надеюсь, что не одних сладостей наберут, но и настоящей еды – картошки, если бывает картошка в ларьке. Обычно нет, но ведь это мог быть и магазин, какой-то обычный магазин для дачников, где молоко только со сроком годности два года, а обычного, в мягких пакетиках, нет. Мама никогда не покупала то, что с большим сроком, – на вкус, говорила, как вода, когда в ней после белой акварели кисточки вымыли.
А после одной белой акварели мало кто кисти моет, и обычно вода быстро грязной становится, не белой.
Но я и про Таню Савичеву рассказывать не стану, и про молоко, и про акварель, даже если Кнопка снова придет, постучится, пожалеет.
Крыса зашебуршала в выключенном свете.
Подумал, что просто не надо смотреть, обращать внимания, и тогда подойдет, а там, глядишь, и привыкнет.
Кто-то стучится, медленно иду к незапертой двери.
Кто-то оставил у двери в мою тюрьму заваренный кипятком «Роллтон», два кусочка черного хлеба и половинку «Баунти». «Баунти» сразу проглотил, почти не почувствовав ни кокоса, ни молочного шоколада: так, только какую-то смутную сладость, но слабость отступила.
Хрень. Понюхал, облизал несколько раз обертку – хрень, хрень.
Потом только за лапшу взялся – ел быстро, некрасиво.
А они, наверное, остальные – вверху, в столовой, как раньше:
БЕРЕГИТЕ КАК
– как самое родное ваш «Роллтон», ваш «Баунти», пока не отняли, пока не отдали тому, кто хорошо себя вел.
А кто решает?
Наверняка Ник принес, больше бы никто не решился.
Или приказал принести.
Хотел отдать крысе и остатки шоколада в обертке, присмотрелся – уже нет ее. И никого в коридоре – смотрел, даже погнаться хотел. Ник, Ник, отзовись! Совсем не сержусь, что сделали со мной такое.
Они возвращаются не все сразу, медленно ходят, неровно, точно пьяные.
Кажется, на самом деле магазинчик, не ларек – у многих в руках пластиковые пакеты с пшеном, рисом; пачки с мукой, соленые огурцы. У Шпателя – ящик с пивом, Ник еще сказал строго – это первым делом сдашь, слышишь? У девчонок сладкое, арахис в глазури. У Белки в руках батончики – «Твикс», «Баунти».
«Баунти»?..
Да нет, она не стала бы.
Ник, завидя меня, останавливается – движением руки останавливает Юбку и Шпателя. Юбка подчиняется с готовностью, быстро, явно чувствуя себя виноватым. Так и хочется сказать – не мельтеши, все равно получишь еще. Хотя, честное слово, – и сам злюсь на себя, что нож отдал, хоть потом и вернули. Нужно было сказать, что ли, что без какого-нибудь идиотского акта или другого документа не имеют права забирать. И потом – отдал-то Нику, а вернула Сивая, девчонка.
Нечестно, унизительно.
Хотел, чтобы Ник и вернул, перед всеми.
– Ребят, вы накормили его?
– А девки чего-то там принесли вроде. – Шпатель пожимает плечами, поднимает руку, прикасается к прыщикам на щеках, на подбородке. Теребит, не может спокойно. Он был бы Прыщ, а не Шпатель – только высокий очень, прямо длинный. Перевесило, хотя шпатель и необязательно длинный. Лучше бы Шпала, но меня все равно никто не слушает.
– Вроде? И шоколад? Надо, чтобы по норме было, как всем.
– В остальном-то он не как все, может, пусть в жрачке тоже…
Шпатель бормочет, Юбка бьет его в бок.
– Ты че, сам жрешь, да? А ему жалеешь? – говорит Юбка, ЮБКА ГОВОРИТ.
– Перестаньте, – Ник морщится, – вообще он такой же, как мы, поэтому имеет право на все. Только плохо, что он не ходил с нами. Надо, чтобы в следующий раз обязательно пошел.