И на лестнице нестерпимо кольнуло сердце – пойду вечером искать сердечные в аптечке: хоть бы нитроглицерин отыскать, на «Валокордин» уже не надеюсь.
– Все, одевайся, – кладу одежду на лавочку, – мы выйдем пока. А это заберем.
– Ладно, не трогайте, Алевтина Петровна, я потом постираю.
– Вот еще что придумал. Оксан, найди пакет какой?
– Да где я тебе найду, давай так.
И она выходит первой, прижимая к себе мерзко пахнущую одежду.
IV
Смотрим с Алей, как они делают зарядку.
Все в трусах, странные.
Так Ник велел, сам одетый.
Сам-то одетый, а другим не велел одеваться – ишь чего придумал, чтобы голышом ногами трясти, тьфу.
Нас так и не видят, я уж и то сказала Але: слушай, детки-то слепые, ну, близорукие то есть и всякие разные, так может ли быть такое, что они нас просто не видят? А Аля такая – ну ты и идиотка, Оксанка.
Я-то идиотка, ага.
А кто жрачку на тридцать человек готовил, когда с кухни все разбежались – и буфетчица, и повар, ну ровно тараканы?
Затрусили, бывает. А чего трусить, ну вроде как и страшновато, в особенности когда за рекой бахают, но можно и потерпеть. Не в тебя же стреляют, в самом деле, кому мы сдались?
Двухэтажное здание с голубой крышей, ну я бы закрыла голую голубую крышу чем-то, да хоть толем. Толь только не найти нигде. А почему, а просто голубая крыша все равно что голая задница, говорит, а ну пальни в меня, пальни. И ведь пальнут.
Но только все равно не надо бояться, даже если пальнут.
Алька в сорок с хреном лет ума не нажила, а то бы я на ее месте распорядилась походить по брошенным дачам, сараям, поискать всего. Глядишь, и толь бы нашли.
А из жрачки я чего готовила:
минтай
головы минтая
головы минтая в панировке сухарями
винегрет без свеклы, то есть белый винегрет
щавель, обычный сырой, нарванный за санаторием – для витаминов
(и крапиву можно для витаминов)
кашу овсяную
кашу перловую
лепешки из остатков муки и панировочных сухарей
И я бы много всего могла придумать, но только раз ночью, когда я решила спуститься и посмотреть, сколько припасов осталось, увидела, что ничего нет, хотя вчера было, и мы бы протянули, сколько-нибудь да протянули, пока не придет машина из Города.
Но ничего не осталось, ни крошки, – даже соли, потому что из соли можно было бы сделать особую воду, от которой не так хочется есть.
И тогда я подумала, какой же я завхоз, что не смогла уследить за припасами, рассчитать так, чтобы всем хватило? Это что же, дети сейчас будут от голода мучиться, и Малыш, наша собака, не будет есть объедки и кости?
Вначале-то они скрывали Малыша, потом сдались – поставьте, сказали, Оксана Хавроновна, его на довольствие. Ну я и поставила.
Но только оставалось ведь – режь меня, а оставалось.
Вроде как и муки немного, и манки.
И яйца.
Куда подевалось? Как будто зашел кто-то – и унес, выкинул.
Але сказала – она плечами пожала: ты за едой у нас смотришь, не я. Я за детьми. Только за кем же теперь смотреть, если им есть нечего будет?
И я тогда спустилась обратно на склад, вытащила ремень, значит, из штанов, он длинный, мужской, потому что и задница у меня толстая, и талии нет, и даже за последние полуголодные дни не похудела нисколько, а дальше совсем легко было.
А они делают зарядку, руками машут.
Проснулась за санаторием, среди отцветающих одуванчиков, муравьев. Встряхнулась, позвала-поорала, пошла Алю искать. А она сама как неживая, противная такая, с размазанной помадой, будто до сих пор думает, что кто-то трахать станет.
Вот не станет.
Я-то жирная, но у меня муж есть, а у нее только Сенька-захребетник. Плакалась-плакалась начальнице санатория, чтобы его сюда пристроить, чтобы жрал-спал, значит, бесплатно, а только ее послали подальше – и правильно сделали.
Здоровый лоб, ну.
Ему воевать идти, детей-стариков защищать, вот эту дебильную кирпичную школу, в которой на одни тройки учился. Ладно, может, и четверки были когда: Аля говорила, что у него только всякая литература не получалась, русский; все никак не мог начать писать грамотно, а учителя ругали. Ну так значит, что ты хреново воспитывала, что уж.
Даже у меня за сочинения пятерки были.
Даже.
Но только я про это не думала, когда ремень вдвое складывала. А если кто спросит – Хавроновна, а о чем ты думала? – так и сказать ничего толком не смогу.
Они приседают, на зарядке-то.
А когда девочка-инструктор приходила, так и не заставить было: Алевтина говорила, до скандала, до крика, а сейчас тренируются, сейчас еще и кросс какой побегут.
Девки в коротких шортах, задницы выставили. А ничего, красивые они сделались, отъелись. Нормально придумали – магазинчик ограбить, все равно бы туда не вернулся никто. Мы тоже потом с Алей сходили в него, только уже мало чего осталась из продуктов, семечки только, которые, кажется, из деток никто не любит.
Мне только на второй день есть захотелось, так что семечки мы съели прямо там – над разбитым стеклом, осколками, вонючими тряпками на полу. Иногда даже колко было, язык расцарапало, будто и в пачку стекло попало.
Аль, ты чувствуешь?
Что?
Да вроде как грязные семечки-то, в чем-то… может, пакетик открытый был?
Так есть хочется, пусть и грязные. Но он закрытый был, я вон разорвала сама.
А больше нет ничего?
Нет, детишки вынесли.
Можно у них взять?
Как – у них?
А так. Зайти на кухню – или где они там хранят теперь, взять, они же все равно не видят.
Да ну ладно. Я так чувствую, что семечками наемся, а ты?
Тогда-то промолчала, но потом почувствовала – и в самом деле после семечек не захотелось ничего, а их было – ну грамм сто от силы, сколько в упаковке может быть? Вроде и курам на смех, а взрослые женщины наелись.
С тех пор только семечек одних и хотим, а иногда карамелек и пшенной каши, только тут без лакомств, конечно.
Как поняла, так сразу и помолилась.
Хотела правильно помолиться, в комнате, отдельно от всех, да только детишки из комнаты персонала уже что-то сделали – не то оружие хранить, не то еще что: увидела какие-то ножи, явно украденные из столовой, ремни, петарды. Надо Але сказать – хотя что она сделает, заревет только, что ее любимчики, детки эти, собрались друг друга убивать, судить, ремнями связывать. Еще и розог приготовили, не иначе как для провинившихся.
А откуда знают про розги, детишки-то? Дома ничего подобного, знаю.
А вот еще чего знаю – как Алевтина читала вслух книжку этого, как его, писателя, а в книжке пацана розгами секут – ткань он какую-то не так покрасил, что ли. И хотя я бы нынешних деток тоже бы и розгами, и ремешком, но все равно как-то жалко выходило – он словно бы и не понял, откуда она, боль. И за что.
«Успел провиниться», говорил – а как это, чтобы «провиниться»? – не понимал, все детство на свободе жил, маминым любимцем, хотя мамаша у него тоже суровая была.
Что же это я никак имя писателя не вспомню?
Права Алька – мы тут на удивление забывчивыми на имена стали, все как один.
Но молитвы помню.
Молюсь после зарядки, в опустевшем коридоре – отче наш, говорю, отче, сделай так, чтобы смена закончилась побыстрее, хотя мы работаем без смен; а если без смен, то пускай хотя бы какое-нибудь начальство позвонит в санаторий и скажет: все, пора родителям разбирать детей.
Может, неправильно молюсь, может, и не слышат.
А если так – заорать, громко?
Подхожу к окну, отодвигаю растения – они мокрые, земля тоже влажная: ишь ты, стараются ребятки, то есть Ник кого-то на работу нарядил, кого-то из девок, а то смотрела – у всех такие пальцы чистенькие, руки, ровно в жизни никогда тяпки не брали, картошку родителям не помогали копать. А ведь у всех дачи, у многих – на болотистой жирной земле Седьмого причала, ну еще Шестого немного, а с Пятого до Первого другие участки, другие дома, для тех, побогаче кто, не для наших. Хотя родители Мухи, кажется, не бедные. Только сложно представить себе, что Муха в руки лопату берет. Отодвигаю растения, чтобы не свалить ненароком.
Окно открывается, и сразу же меняется запах – пахнет с улицы неубранной помойкой, лежалой гнилью, немного – свежими зелеными листьями.
Помойку-то Алексеич разбирал, я помогала.
И вот тогда-то пахло только листьями.
Забираюсь на подоконник – нет-нет, это я не снова, снова не стану, потому что теперь все хорошо. Я просто хочу сказать погромче, чтобы долетело, чтобы точно над помойкой поднялось, выше здания санатория, дальше реки, выше моста и Города.
– Отче наш, – кричу, и какая-то малявка во дворе останавливается, запрокидывает голову, – сделай так, чтобы все закончилось, чтобы они все ушли домой! И чтобы я ушла – как Лексеич! Ты помнишь Лексеича?
Это у нас охранник был.
То есть охранник – и много чего еще, если починить нужно было что, по-мужски что-то ребятенку расшалившемуся сказать, мальчику то есть, – ведь не всегда же эти мальчишки Алю слушали, – так он делал, говорил.
Когда первые взрывы пошли, телефонный звонок был, чтобы никого не выпускали с территории, НИКОГО, это понятно? Тогда Лексеич нашел старое, давно не стреляющее ружье и засел в каморке, а дети боялись, думали, что он на самом деле выстрелит, если они попробуют убежать.
Но вот однажды было такое.
Сама не знаю, как случилось.
А только девчонка рыжая, Кнопка, Катя, – раз решила на улицу выйти, хотя и было запрещено, хрен ее знает, зачем решила выйти. Может, одуванчики для венка сорвать. Так вот Лексеич сделал вид, что целится, а ружье выстрелило, и от пули осталась вмятина около входа.
Я потом и говорю Але – надо сделать так, чтобы Лексеича тут больше не было, хоть и хороший мужик. Поняла? Чтобы мигом исчез.
Ведь вообще-то я главная стала, я, я завхоз, а она кто? Так, воспиталка, у которой дети жратву из магазина воруют.