Салюты на той стороне — страница 6 из 36

поплывет.

– Ребята, – говорит Алевтина, – а ну все замолчали, разом. Тарелки отставили, все потом. Чтобы я звона ложек не слышала!

Кто-то заворчал, не послушал.

Тогда она поднимает ближайшую пустую тарелку с потеками каши и с силой грохает об пол – только Хавроновна не бежит, не ругает ее, не причитает, что вот сейчас полы оттирать, а технички нет, сбежала она еще тогда. А когда – не знаю; наверное, в тот день, когда охранник перестал выпускать за территорию. И до сих пор гул в голове стоит, не стихнет. Надо будет Кроту рассказать, если он про порок сердца понимает, то неужели с такой ерундой не разберется? Вон он, Крот, через двоих – далеко. И не видит, все в тарелку смотрит. Может, догадается после еды подождать, не бежать стремглав из столовой?

Под пальцами Лены легонько пиликают клавиши «Нокии».

– Слушай, не дашь маме сообщение написать?

– Да я дам, – пожимает плечами, – но только смотри сама…

Не всерьез Алевтину поняли, зря. Тарелка-то громко бахнула, громче телефона.

Алевтина нависает над нами, выхватывает телефон из рук Ленки.

– Ты тупая, да? Не понимаешь?

Это Ленке, не мне, хотя у меня голос громче. Это из-за порока, вроде как жалеет, считает больной. С того раза ласково разговаривает.

– Это я сказала, Алевтина… Петровна, – вспоминаю отчество.

– Ну так что, что ты? – не меняет голоса, но на меня не смотрит. – Просила же помолчать! Телефона не жалко, значит?

И вдруг она разжимает пальцы, и «Нокиа» летит на пол, прямо на плитку, как до того тарелка. И хотя удар слабее, неслышный почти – все замирают, останавливаются. На Ленку жалко смотреть.

Ничего не будет телефону, шепчу, помнишь, как пацаны о гараж кидали, а он все равно работал потом? Это же «Нокиа», они самые надежные. Не реви только, нельзя сейчас.

У Алевтины сумасшедшие красноватые глаза.

Ленка дергает плечом.

Надо, чтобы молчали.

Чтобы вообще не произносили ни звука.

– А теперь я скажу, – рявкает Алевтина, – только давайте без криков, без истерик, все взрослые. Ну, нескольких десятилеток не считаю. Я думаю, вы поняли, для чего ваши родители отправили вас в санаторий «Алмаз».

Мы знаем, для чего, все просто.

Глаз – алмаз.

Наши глаза горят, точно алмазы.

Случайно срифмовала, сама не заметила, а ведь смешно.

– Они не хотели, чтобы вы оставались в Городе, потому что там стало слишком опасно. Мародеры появились, а еще стрельба… она же не утихает, стрельба. Но вот так оказалось, что у нас небольшая проблема – нам не смогли подвезти продукты, застрял грузовик. Это на неделю, на две, потом-то приедут обязательно. А сейчас придется ужаться, ну и в плане питания не быть очень-то разборчивыми… Да?

Хавроновна, из-за ее спины:

– Одуванчики есть будем, лепешки испечем. Мука осталась. Вы не бойтесь.

– Так что вы ешьте кашу, пожалуйста. Больше-то не сварить.

– Плохо, что из мужчин у нас только Лексеич.

Алевтина оборачивается к ней:

– Почему плохо?

– Да бог его знает. Страшно.

Одними губами прошептала, но я разобрала.

Лексеич – это сторож. Какой же он мужчина – низенький, слабенький, только я и боюсь такого, это он выстрелил.

– Поэтому за территорию не выходить, в окна особо не высовываться. Увижу – вообще двери запру, будете целыми днями по комнатам сидеть.

И в наступившей обрушившейся тишине мы услышали что-то далекое – какие-то хлопки, похожие на праздничный салют, вот только никакого праздника.

Взрослые переглянулись, ушли за свой стол.

Тут уж не выдерживаю, зову Крота – пофиг, пусть рядом садится.

– Это что было, Кротик? А?

– Где?

– Ну там, за Сухоной. Это что – взрывы?

Что-то громыхнуло снова: ближе, ближе. Потом остановилось.

– Д-да, кажется, что… – Крот бестолково огляделся, заерзал. – Да. Но это далеко. Не бойся.

За рекой – Город, за рекой – мама. И нам нельзя даже на берег спуститься, посмотреть, прищурившись, а что происходит там, куда не добраться, потому что мост давно взорвали. Красивый был мост, старый. Все хотели ремонтировать, потому как раскачивался страшно, и автобус по нему пускали только один, если переполненный ехал. А если полупустой – не смотрели. И я всегда думала на мосту, а что, если именно я лишняя в автобусе, и из-за меня сейчас мост треснет посередине, развалится, и полетим мы в реку, но неизменно оказывалась на другом берегу, в Городе. А там уже доходила пешком до нашей улицы Ленина, где десять лет жили с папой и мамой, и три года – только с мамой. Обидно, что из первых десяти мало что запомнилось, а только:

обои, сдираемые лентами, а под ними одна газета;

«чекушка», «чекушечка», кукушечка, ласковая моя;

ешь давай, а то сиськи так никогда и не вырастут;

ха, да ладно, что ты надулась, я ж любя;

скажи матери, что вернусь утром.

И на самом деле возвращался утром, пахнущий кислым. И все. Иногда только веселым был, хорошим. Приносил мороженое с шоколадной крошкой, спрашивал, вкусно ли. Мороженое часто успевало растаять, да еще папа не знал, какое хорошее, а какое – так себе, дешевое, и покупал любое, не делал различия, не смотрел пьяным на цены. Но всегда отвечала – вкусное, вкусное, пап, спасибо.

А потом что-то лежало комком в желудке, тревожило, не дарило радости.

– Не бойтесь, – повторяет Крот, – если на две недели, то это ничего. Всего лишь две недели.

– А может так быть, что не на две?

Замираю, и забытый вкус растаявшего мороженого возвращается на язык, и автобус раскачивается на мосту. От моста одни опоры остались, соединенные какими-то остатками железобетона, – автобус теперь не проедет точно, водитель плюнет и выйдет из кабины.

Крот не отвечает, относит пустую тарелку к «грязному» окошку.

А я совсем про Ленку забыла.

Не включается, шепчет она. Теперь совсем не включается.

Ленка показывает телефон – пустой, без палочек.

– Это Алевтина так шарахнула?

– Ну а кто? Включаю и выключаю, а он все равно… Правда, сети и до этого не было, я тебе сказать хотела. И у ребят тоже. Лучше бы не брали с собой.

Как же – лучше бы не брали. Тебе же понтоваться надо, без телефона – никак. А когда увидела двух девчонок с моделями поновее – сникла, расстроилась. Вот так иногда думаю о Ленке плохо, но она знает.

– Пойду в комнату занесу, пойдешь?

– Да мне-то зачем?

Ленка пожимает плечами, но я не говорю: мол, возвращайся, буду ждать на подоконнике. Потому что подоконник – это только наше с Кротом место, только ему могу сказать.

Он самый близорукий из нас, серьезно. Вот и сейчас снимает на секунду очки, чтобы потереть глаза кулаками, идем на подоконник, к окну на лестнице между первым и вторым этажами, где никого, кроме нас, потому что грязно, окурки валяются, но самим не покурить – живо до комнаты воспитателей дым дотянется, они выбегут – не обрадуешься. Сейчас, правда, только Алевтина осталась, и с ней что-то случилось.

Они тебя подкараулят, говорит Крот, когда мы забираемся на подоконник. Балкончики в наших комнатах не выходят на реку, а это грязное забытое окно – да. Мы смотрим: на Сухону в зарослях, ни одного домика, только какие-то деревянные строения с огромными щелями между досками (внутри наверняка грязь и ветер), на пологий берег, на дымы на другом берегу.

Есть ли дым над моей улицей Ленина?

Не знаю, не вижу.

– В каком смысле?

– Ну дурочка, что ли? Подкараулят. Пацаны шептались. Муха, Юбка, еще какие-то шестерки их.

– Подкараулят – и что сделают?

– Ты точно дура. Что можно с девкой сделать?

– Письки у них малы, – говорю храбро, а саму трясет от омерзения.

Потому что было, все было.

Один раз в школьном коридоре дорогу десятикласснику не уступила, Витьке Бритому. Он оскалился, подвинулся, издевательски-вежливо пропуская, а потом зашел со мной в женский туалет, а ведь не бывает такого, чтобы в женский туалет, это вовсе отмороженным надо быть. Но он зашел и достал. Он не стоял у него, совсем, – висел беловатым мешочком, но выглядел отвратительно, словно какая-то кожная болезнь, нарыв. И нужно было посмеяться, высмеять, хоть что-то сделать, но попятилась, вжалась в стенку – точно испугалась, что он заразит меня этим. И Витька приблизился, навис – опустив глаза, я заметила, как пустой беловатый мешочек дернулся, становясь красным, кровавым. И вот тогда испугалась – того, что хоть ты и долго смотришь на что-нибудь, смиряешься, почти привыкаешь, а тут раз – и оно меняется на глазах, становится хуже, агрессивнее, хочет тебя съесть, уничтожить. А ну как сейчас брызнет кровь, попадет на меня?

Почему ты не кричала, спросила потом мама, когда я прибежала после третьего урока, наплевав на все, с растрепанными волосами, оторванными пуговками на белой блузке, почему не орала так, чтобы весь коридор сбежался, все учителя, дети, работники столовой, техничка? Что же не кричала? В другое-то время у тебя голос звонкий, громкий, когда не нравится что-то, когда шмотку новую хочешь.

А тут что?

Но я не хотела, чтобы они прибежали, потому что в том, что я увидела его, уже буду сама виновата.

– Так я не очень боюсь, – говорю Кроту.

– Ага. Ну не боишься – хорошо, а я предупредил. Хочешь шоколадную конфету?

– Ого, откуда?

– Да в сумке нашел несколько, наверное, мать положила. Только подтаяли немного, она же не предупредила, а то я бы в холодильник…

– Пофиг, давай.

Он достает из кармана «Ласточку» – золотистый фантик, фиолетовый птичий силуэт, я сразу узнала: отец и такие приносил, по штучке, по две, наверное, на работе кто-то для ребенка давал, вроде как гостинец. И они долго лежали в хрустальной вазочке для сладостей, потому что я все ждала, чтобы мама съела вторую, но она почему-то никогда не брала.

Мам, ты что, сладкое не любишь?

Люблю, отчего же.

А почему конфету не съешь? Вкусная ведь.

Улыбалась искусственно-ласково, будто не мне даже, а папе.