Салюты на той стороне — страница 7 из 36

Ешь, милая. И папе скажи, что очень вкусно было. Обязательно скажи.

И я говорила папе, а он щурился, на маму злился. Хотел, чтобы и она попробовала, чтобы ничего не понимала.

Не понимала, но чувствовала, что у мамы что-то плохое с «Ласточкой» связано, что-то, о чем никогда не скажет.

Но я догадалась – лет, наверное, в одиннадцать, когда папа уже ушел.

У «Ласточки» из кармана Крота прежний вкус – кремовый, нежный, с разгорающимся апельсином.

Но тогда не было ничего, ничего страшного не произошло: Витька Бритый постоял так немного, а потом вдруг надел штаны, сполоснул руки под краном и ушел. А я осталась стоять, вжавшись в стенку. И глупо, но странным показалось, что руки мыть стал, – ведь ничего же не трогал, только себя. Значит ли это, что и он себя считает нечистым, заразным?

Почему-то не думала, что и у Крота вся эта физиология, все белое, а потом кровавое. Может, потому, что он мой ровесник. Может, у него ничего такого нет, а только конфеты «Ласточка» в карманах и Брэдбери на тумбочке.

Все просила прочитать, уж больно понравился маленький рассказ «Каникулы», что нам по внеклассному задавали, но Крот засомневался, пойму ли. Да я, если хочешь знать!.. И стала вспоминать что-то сложное, хорошее, чтобы удивить, пыль в глаза пустить. Но отчего-то вспоминался только Толкин, а ведь он Кроту ничем особенным не покажется, скажет что-то вроде: ага, я читал давно, еще в первом классе, хорошая книжка, но сейчас я другое люблю. И назовет фамилию автора, которую я никогда не слышала.

– Вкусно, спасибо.

– Держи еще, – и он достает вторую «Ласточку», смятую еще больше, плоскую почти.

– У тебя что – их килограмм?

– Вроде последняя.

И нужно отказаться, вежливо будет отказаться, но рука сама тянется, губы благодарят.

И тут мы перестаем разговаривать, потому что снова что-то гремит над Городом, и даже немного стекло звенит, не по-настоящему, а немного вибрирует, на грани ощущения.

Ближе, ближе.

• •

Через два дня овсяного киселя на завтрак стала кружиться голова. И когда встаешь, кружится. И когда сидишь – мерзкое чувство, словно совсем-совсем не хочется вставать, а хочется только долго оставаться в кровати, не шевелиться. Ленка все еще красится, но реснички иголкой не разделяет, стала меньше думать о лице, о колечках.

– И вот хочется тебе красоткой ходить. Ведь ничего не будет, никакой дискотеки.

– Так я разве из-за нее?

Она в платье. В голубом платье, с рукавами-фонариками.

– Надо бы погладить, а то как из жопы…

– Делать тебе нечего.

Отмахивается, смотрит в зеркало – снова первая, мне никакого отражения не достается.

– Ладно, шевелись, опаздываем же. Орать будут.

– Теперь почему-то Алевтина одна…

– Ну тем более орать будет. Как она твой телефон грохнула…

Ленка вздыхает, вытирает пальцем красное с зубов.

На процедурах отчего-то не вижу Крота – ни в нашей группе нет, ни в другой, сосед его по палате молчит, пожимает плечами.

Смутный страх пощипывает сердце, хочется прижать ладонью, разгладить, успокоить. Ленке говорю – я скоро, смотри, чтобы не спалили, что меня нет. А куда… – она начинает, но меня нет. Бегу вниз, к подоконнику, наверное, он вышел посидеть, у него иногда бывает такое, когда не хочется никого видеть, но ведь я ни к кому не отношусь.

На подоконнике Крота нет, и вдруг снова резко кружится голова. Сажусь на подоконник, замечаю – стекло пошло трещинками. Ночью гремело сильнее, из-за этого. Мелкая стеклянная пыль лежит на полу.

Слышно, как кто-то кашляет.

И тогда снизу поднимаются они, все понимаю.

Первым идет Юбка, сразу же встает чуть дальше, к закрытой двери на второй этаж.

Кто-то остается внизу, но не очень далеко, чтобы смотреть.

Подходят Муха и Степка-Степашка.

Если Степашка злился, его глаза красным наливались, мог броситься, начать душить. Ему бы в ПНИ, не сюда. Но вот стоит, и он лучше меня, выше – рядом с Мухой, за левым плечом, а я под взглядами.

– Так это что, – Муха смотрит в окно, на трещину, – здесь, что ли?

– Что – здесь? – отвечаю неприязненно.

– Во-первых, встань, когда с тобой разговаривают.

– Вот еще. Ты что, училка?

– Вставай. Сдерни ее. – Муха кивает Степашке, и я спрыгиваю, уворачиваясь от него.

– А во-вторых, это здесь, да? Здесь ты со своим хахалем встречаешься?

– Ни с кем я не встречаюсь.

(А у самой в голове, где же Крот? Почему не пришел на процедуры? И почему я решила сюда спуститься именно теперь, хотя прежде никогда одна не ходила, все его ждала?)

– Да? А с этим?

Он складывает пальцы колечками, подносит к глазам:

– Этим, как его?

– Мы просто друзья.

– Ага, – переглядывается с дружками, – я решил так: ты меня порадуешь, а я не отдам тебя Юбке. Потому что ты его очень уж рассердила в столовке.

Закричать?

Так я никогда не кричала, даже тогда.

Мама опять спросит почему. Ну потому, мамочка, они подлые, мерзкие, и самой противно становится, если кричишь перед ними, боишься. Лучше уж пережить, все стерпеть.

– Ну что, согласна?

– Иди на хуй, придурок озабоченный.

– Что ж она – ругаться? Степа, а ну, покажи, как надо хорошим девочкам со мной разговаривать.

Я не хорошая девочка.

Степашка подходит, хватает за руки, прижимает всем своим весом к стене.

Потом, когда Муха отходит, все мучительно-черно перед глазами, кровь течет из прокушенной нижней губы.

– Ну что, – говорит Муха, отдышавшись, – поняла теперь, кто тут сука?

Нет.

Бормочу так себе, тихонечко, под нос – что же ты не кричала? – нет, не поняла.

– Кажется, ей хватит. – Юбка говорит неуверенно, нервно, а когда я смотрю, глаза отводит.

Муха дает ему леща.

– Я тебя не спрашивал. Твое дело на стреме стоять.

Я отлипаю от стены, вытираю ладонью его слюну с шеи.

– Надо линять. Линять надо, Муха. Вдруг что-то будет. – Юбка оглядывается по сторонам.

– Ничего не будет, уродик, ничего, слышишь, блин? У нее это не в первый раз, так что ничего.

– Но тебе же шестнадцать…

– Захлопнись.

Он в последний раз смотрит на меня, оценивает, скажу ли я, способна ли еще говорить?

– Ладно, валим.

И он оглядывается еще несколько раз, а мальчики и вовсе не смотрят. Все?

Все.

Все закончилось.

Стираю капельки крови, выступившие из ранок на ладонях, – так сжимала кулаки, а больно только теперь сделалось.

Больше нигде не больно.

Отмахивалась, дралась?

Да, пока за руки не схватили.

Но только не кричала. Застегиваю джинсы, поднимаюсь на три ступеньки, останавливаю себя, сейчас если выйду в коридор, кого встречу? Никого нет, они на процедурах.

Но когда выхожу, оказывается, что все закончилось, они ходят, болтают, сидят на диване в холле, а по телевизору показывают что-то без перевода, может быть, я просто сейчас никакого языка не понимаю, но нет, они нашли какой-то иностранный канал, сидят, радуются, а мне нужно кому-то рассказать, крикнуть:

А ВЫ ЗНАЕТЕ ЧТО СЕЙЧАС СО МНОЙ СЛУЧИЛОСЬ –

нет ничего вы не знаете и если крикну не обернетесь даже не обратите внимание на расхристанный вид спутанные волосы а еще что-то на щеке болит хотя не били нет Муха не бил пальцем не тронул чтобы потом ничего лишнего не сказала так что это получается – я самахотеласамахотеласама, а я ничего не хотела, только посидеть на подоконнике и дождаться Крота

Не хотела, чтобы сдергивали с подоконника, вообще не хотела, чтобы держали за руки.

В коридоре нет ребят, с которыми дружу, только идет Ник – один, он всегда без компании ходит, но когда нужно, вокруг собираются, но он скользит взглядом, удивленно, насмешливо, потому что я некрасивая иду, растрепанная, а на руке набухает кровоподтек, но ведь не видно же со стороны, что Степашка сжал слишком сильно.

Выпрямилась под взглядом, посмотрела в сторону.

Пусть думает, что я просто бегала, прикалывалась. Или упала, хотя смешного ничего.

И, только разминувшись с ним, почувствовала, что Ник в какую-то секунду улыбаться перестал – заметил? – и хотел что-то спросить, но я уже не смотрела, так и разошлись. Вдруг мучительно захотелось, чтобы он остановился, спросил, все ли в порядке, потому что он из тех, кто знает про мой порок сердца, и вообще Ленка, кажется, думает, что он все умеет и знает, надеется на него. Так как же может не остановиться? А вот так. Никто тебя не пожалеет, потому что сама не кричала.

Толкаю дверь в нашу палату – Ленки нет, и хорошо, а то бы начались вопросы, крики – а расскажи Алевтине, а хочешь, я расскажу? – но рассказывать не хочу, а только помыться и расчесать волосы. Только в душевые идти снова через весь коридор, может, стоит дождаться, когда все на обед пойдут? Не хочу видеть никого.

Ложусь на кровать, расстегиваю блузку, чтобы не давило. Запястье набухает кровью.

Кто-то стучит в дверь, тихо и неуверенно. Не Ник, точно.

Ну, кто там еще?

Все же на обеде. Должны быть.

Дверь открывается, а на пороге Крот – без очков, запыхавшийся, темная челка глаза закрыла.

– Кнопка, ты… – начинает неуверенно, останавливается. Достает очки из кармана, надевает.

И хотя плохо – улыбаюсь, он как я, точно как я. Только я давно такая была.

Я застегиваю блузку, приподнимаюсь на локтях.

– Заходи и дверь закрывай.

– Кнопка! Что случилось? Что с руками? А ко мне подошли ребята, сказали – ты на улицу вышла и споткнулась, лодыжку растянула, нужно помочь, а ты вот, вот, ты в порядке… в порядке?

– Какие ребята?

– Ну этот, – он морщится, – странный который. Степа?

– Степашка.

– Ну да.

– И ты ему поверил?

Крот садится на край кровати, трогает мое колено.

– Вроде как с ногами у тебя порядок. Ну что, что?

– Я тебя искала, – говорю, глядя в потолок.

– Когда?