Мальчишкам впервые услышалась волна. Они, кроме Курнопая, не попытались увидеть ее: чуть зазевайся — смоет за наглость — и задали стрекача на холм, где можно было спастись в водонепроницаемых люках. На экранах кинотеатров и телевизоров волну не показывали, чтобы не гневить Мать-Землю: явление взыскания — тайна природы, не подлежащая другому обнаружению. В минуту, когда видел алмазный лемех волны, которым срезало нефтяную вышку, — она стояла вдали посреди Огомы, как громадная ель из разноцветных электрических огней, — он горделиво подумал о собственном риске, поэтому просто шагом направился к холму, оборачиваясь на бег карающей воды. А если бы Огома потекла вспять на годы?
Как походило приливное могущество волны на курсантские силы, летевшие вспять их природному движению. Он ужаснулся этому прозрению. Что со мной, с нами сделали? Чем я-то занимался? Разумогубительством. Губительством личности. Изуверство изуверства — антисониновые плотины.
Курнопай испугался, как бы ему не забыть то, до чего он додумался. Ведь почти запамятовал бабушку и родителей. Надо поскорей попасть на виллу и все записать, чтобы, наталкиваясь на запись, поступать вопреки состоянию, вызываемому антисонином. Записать, записать. Как бы насовсем не потерять восстановившийся в памяти зрительный образ Фэйхоа. Постой. А духовный? Каким ему запечатлелся духовный образ Фэйхоа? Возникала на дороге… Должно быть, хранила верность обряду посвящения? Погоди. Что-то она предсказывала в день посвящения? Нет, излагала свои воззрения. Но какие? Истребилось. И что-то было меж ними, о чем не забывало телесное электричество, едва не испепелившее его желаньем нежности.
Помчался Курнопай к вилле. Твердил: «Не забыть, не забыть». Перед портиком, вылетев из-за клумбы голубых колокольчиков, вымахавших настолько высоко, что в них скрылся бы танк-ракетоносец, чуть не столкнулся с главным врачом.
Когда Курнопай приехал в дворцовый санаторий, главврач Миляга встречал его у ворот. Проявил учтивость, пронятую неслужбистским холодком. Уж его-то, Курнопая, вышколили чуять не то что холодок службистский — холодочек. Тут он не службистский, так и саданул по нервам.
— Умерьте прыть, — едва успев посторониться, с педантичной четкостью раздраженной значительной личности проговорил главврач.
Курнопай собрался совершить такое действие, от которого, как помнилось, зависела его дальнейшая судьба, и он, машинально взбесясь, скомандовал:
— Сы-ми-ир-нно!
Монах милосердия, сопровождавший главврача, — он был одет в кремовую шелковую сутану, испещренную отпечатками изощренно-узорных фиолетовых крестов, — в испуге юркнул за спину Миляги. Но сам главврач проявил редкую бронезащищенность: не дрогнул.
— Дайте отдохнуть вашим бедным голосовым связкам, — и строго предупредил: — Я обладаю достаточной властью. Повторится срыв — упеку в изолятор.
«Из лагеря неприятелей, — подумал Курнопай. — Пригляжусь-ка».
Миляга обернулся к монаху милосердия.
— Запрограммированная реакция. Подозревает — я из лагеря неприятелей. — После сказал уже для сведения Курнопая: — Коренной самиец. Имею ученую степень. Любовницы нет. Наград не будет. Последнее испытание на лояльность выдержал, впрочем, как и все предыдущие. Удовлетворены?
Внутреннее устройство, сформированное в Курнопае училищем, похилилось в нем еще в полдень, когда накат швырнул его на жаркий песок. Оно стало заваливаться, пока Миляга прямо и косвенно изобличал Курнопая, и лишь только он замолкнул, спросив: «Удовлетворены?» — Курнопай от неловкости, охватившей сердце, как в плен сдался:
— Вы мне со страшной силой врезали. Вполне удовлетворен. Постараюсь быть достойным клиентом санатория, подведомственного вам, господин гла-авный врач.
— …авный, …авный, — передразнил Курнопая Миляга. Неслужбистский холодок унесло теплым веянием доброго передразнивания.
— Насобачились вы, извините, в училище лаять. Умерьте командный рык.
— Слушаюсь, господин главврач.
Миляга опять повернулся к монаху милосердия.
— Отреагировал нестабильно. Не должен был так быстро проявить покладистость. — И снова к уныло виноватому Курнопаю: — В санаторий и раньше присылали в порядке исключения ваших коллег. У всех у них конструкция милитаристических эмоций сохраняла незыблемость. Между прочим, это на вас похоже.
Многозначительной фразой Миляга закончил свое укротившее Курнопая пояснение. Правда, оно возбудило у него самолюбивую пытливость, и все-таки он удержался от вопроса: уж слишком рассиропился.
Курнопай вспомнил, с какой целью спешил на виллу, но не смог уйти. Удержало впечатление нерешенности, важной для них обоих, читавшееся на лице Миляги, который наклонил к себе синий колокольчик и вроде бы прощально вдыхал его запах.
«Обидел медицину», — попенял себе Курнопай не без насмешки, затем обвинил себя в привычке к наглости, и невольное извинение вырвалось изо рта, пересохшего от непривычных волнений.
Миляга не отреагировал на извинение, вероятно, относился к подобным поступкам раскаяния как к лукавым или ненадежным, и прислонил ухо к раструбу колокольчика; глаза сделались слушающими, словно там, внутри цветка, звучала музыка пыльцы, осыпающейся с пестика на тычинки, а также музыка талого снега, присущая запаху колокольчиков.
— Японцы убеждены, — промолвил тихо главврач, боясь заглушить музыку колокольчика, — личность целиком формируется к двенадцати годам.
— Не прослеживается ассоциация с тем, что произошло, — так оценил монах милосердия сказанное главврачом о японцах, чем и вызвал у Курнопая настороженность.
Не отрывая ухо от раструба колокольчика, Миляга потихоньку сказал монаху, чтоб он учился слушать.
— Хы, я чем занимаюсь? Я занимаюсь этим.
— Этим занимаетесь? Вы занимайтесь тем, что я имею в виду.
— Я всем занимаюсь.
В гладком голосе монаха милосердия обозначились звуковые занозы, и на них не обратил внимания Миляга.
— У нас была единственная встреча, — промолвил Миляга еще тише, и Курнопай ощутил накатный удар ужаса, не догадываясь, с кем у главврача была встреча: с ним или с монахом милосердия.
— Вам было примерно пятнадцать лет…
Курнопай вздрогнул: разряд ассоциации протянулся к квартире, где он, которому вкололи в шею антисонин, неистовствовал, требуя, чтобы офицер ВТОИП не увозил отца и мать на заводы.
Его ужас притушил имя врача Миляги, оно навсегда запечатлелось в чувствах Курнопая знаком беззащитности.
— Беру под сомнение, господин доктор, легенду о вашей абсолютной памяти.
Уже не занозы были в гладком голосе монаха милосердия — иглы кактусов.
— Уймитесь, святой отец. Впрочем, покиньте нас. Я обеспокоен нервами головореза номер один. Ваши вмешательства… Покиньте нас.
Монах милосердия предупредительно похлопал ладонью по чемоданчику-«дипломату».
— Вкачу сперва ампулу «Большого барьерного рифа» головорезу номер один.
— Прочь.
Монах милосердия удалился, поставив «дипломат» на дорожку. Миляга понурился. Нельзя было не догадаться, что ссора с монахом милосердия может обернуться для него потерей привилегированного медицинского поста. Курнопай попытался успокоить доктора. Он тоже вспомнился ему: лишь у врача Миляги вызвало сострадание, даже у бабушки не вызвало, его мальчишеское буйство. На случай осложнений он пообещал доктору защиту или помощь в устройстве госпитальным врачом.
— Сострадание губит меня, — пожаловался Миляга. Но, подышав ароматом колокольчика, он окреп волей и предложил Курнопаю пройти на виллу. Разочарованно Курнопай уловил в мелодиях докторского бариота службистский холодок. Это возмутило его и натолкнуло на уловку: он ни в какую не согласится сделать укол антисонина, и на самом деле у него измочалены нервы, как он предполагает, бодрствованием.
— У меня державная инструкция, господин Курнопай. Она не делает исключения для головорезов.
— А для нездоровых людей делаются исключения?
— Вы чрезвычайно здоровый человек.
— Мне знать или вам?
— Детский лепет. За неделю без антисонина ни к кому не возвращался глубокий сон, как у вас, главное, ни к кому не возвращался здравый рассудок. У вас он возродился до уникальности.
— Вы что, читаете чужие мысли?
— Мысли, близкие по складу восприятия.
— И все-таки сделайте исключение.
— Ради вас, каким вы были подростком, пойду на преступление.
— Страшно карают?
— Вплоть до смертной казни.
— Тогда укол не отменяется.
— Рискну.
— Мы-ал-чать.
— Здесь власть моя.
Курнопай молодцевато щелкнул каблуками, охваченными скобами черного железа, и положил руку ладонью вверх по направлению к портику виллы. К жесту приглашения Миляга отнесся по-старчески сварливо. Он полагает, что у любимчика Болт Бух Грея разгорелся зуб на откровенность. Кто в наше время ведет откровенный разговор не на открытом воздухе, да не под пушечные выхлопы привальных волн? Ай-ай, ваше головорезство!
Не без раздражения Курнопай одобрил желчное замечание Миляги.
За рощей синего тисса открылся взгорбаченный океан. Оливковую зелень воды красили пенные гривы валов.
— Мне любопытно, — громко сказал Курнопай. Он дал валу рухнуть, пушистой влаге объять его лицо, — оно слегка потеряло чувствительность из-за щетины, отросшей за неделю, — что значит ампула «Большого барьерного рифа»?
— Месячная доза антисонина.
— В училище — «Бивень».
Пока шли по тропе, выложенной из пиленого ракушечника, океан выкатывался к ней в прогалы между ливанскими кедрами, вершины которых были подстрижены под вид раскрыленных кондоров, между голубыми тамарисками, париковыми деревьями, мерцавшими запотелыми стеклянистыми нитями. Едва ступили на розовую набережную — выстлана плитами родонита, сразу открылась песчаная вогнутость полузалитой лагуны. Отсюда глубокие завалы среди волн просматривались во всю даль. Дыбастая часть валов, восходя в небо и сворачиваясь, тащила за собой донную воду, отчего на миг над впадинами прорисовывались резные кусты кораллов, проволакивались канаты водорослей, выставлялись изгибистые щупальца губоносых кальмаров.