Спасительна переменчивость человека. Не успел Ковылко унять дыхание после покаянных поцелуев, Курнопай уж казнил себя за эгоизм: забыл о Фэйхоа, Лемурихе, Каске. Отец с товарищами получил бы вышку, пережив судебный процесс, к которому с фальшивой патетикой приковали бы не только телезрителей Самии, но и всего глобуса. Даже Фэйхоа приняла бы смертельный приговор Ковылко как справедливый, однако Курнопая наверняка истребила бы из своей памяти. За жестокий индивидуализм. У мамы Каски есть новые дети, долго бы не печалилась. А вот для бабушки Лемурихи его уход отозвался бы неотступной кручиной. Нет, за преклонением перед Болт Бух Греем она быстро бы развеялась.
Курнопай повертел склоненной башкой, делая вид перед отцом, заодно перед самим собой, что окончательно отделывается от одури. В этот момент и подосадовал на собственное подсознание. Оно, когда подозревать о том не подозревал, захотело, чтоб он самоустранился от участия в событиях, обещавших трагические подлости, а также от будущих преобразований, чему навряд ли обойтись без вероломства, а ведь оно оборачивается крахом прежде всего для незащищенных душ.
— Сказал бы словечко про маму, — пробормотал Курнопай.
— Про маму? — как бы преодолевая сонливость, отозвался Ковылко. — Ей полегче. Ты, должно, запамятовал ее присловие: «Педали были, педали останутся»?
— Нет.
— Все идет как идет, и убиваться не надо.
— Короче, философия неизменности?
— У баб и девушек натура вроде того, из теплой смолы. Они из нее лепят, что заблагорассудится. Кто им приглянулся, к тому клеются, где надумают, там пришлепнутся. Гудрон с чем угодно вяжется. И они так могут: скальник — дак со скальником, гранит — дак с ним, габбро — дак с габбро. Природа сильна приспособлением. Женщина не меньше. Ты давеча мне: о главсерже, мол, неуважительно. Большинству мерещится — на верхушке пирамиды вольготно сидеть. Об римских цезарях читал… Некоторые завистуют: вот-де… Зря. Походы, битвы, на форумах грызлись почище тигров, сети плели противников заловить и ухлопать. Никто из цезарей, почитай, спокойного дня не прожил и редко кто своей смертью умер. Белье в стиральную машину сунешь. Там его верть-круть. Ихняя, цезарей, судьба навроде белья в стиральной машине. Но чистым оттулева никто не выходил, наоборот, в сплошной грязи и заразе. Дак почему об главсерже помянул? От неуважительности. К нему много неуважительности, не позавидуешь. Меня из пирамиды выверни, она покосится. Живенько обратно на место или другой блок туда втолкнут. С пирамиды свалишься или стряхнут, дак не больно взгромоздишься обратно. Неуважительности к женщинам у меня меньше. Вы счас, Болт и болтишки, за генофонд, считается, обеспокоились. У баб-девушек завсегда это в заботе. Отсюдова ихняя смоляная пластика. Одначе об них честные выводы нужно… Скве́рны тоже, пагубы, обмана… За роскошества и всяческие наслаждения-ублажения они скорее на что угодно идут.
— Отец, неужели ты превратился в женоненавистника?
— Не любую правду человек решается выставить на обзор другому человеку. Про обзор большинству — нечего говорить. Так-то. Наша мать обо мне забыла думать. Окромя Болт Бух Грея, для нее никто.
— Навет.
— Все тебе, сынок, наветы мстятся. Влюбилась. Трое детишек от него. Родней, чем я. Вот тебе и генофонд. До проклятой революции сержантов об этой штуке не слыхивал. И чтоб никогда не слышать. Революция? Что тогда контрреволюция?
— Вы давно с мамой встречались?
— Была свиданка полгода назад. Навроде ширмы посредь зала. Я с одного боку ширмы, она с другого. Лица друг друга видим — и все. Минут десять потолклись подле ширмы, мать ладошкой махнула: крой, мол, отсюдова. Я не ухожу. У ней в глазах бегство. Поговорить бы, наглядеться на нее, истосковался, спасу нет. Сердце из груди выворачивало. Пытка — не генофонд. Семьи разбили. Родители поврозь. Дети поодаль. Каску раз в месяц к сынкам допускают. Что там малышне без матери внушается, только САМОМУ известно. Производители выискались.
— Досада.
— Кабы досада — хорошо. Крах природного правила. Птицы и те парой живут, птенцов сами выводят, выкармливают, на крыло ставят, к перелетам готовят.
— Но, отец, не улучшать генофонд — крах Самии.
— Как, во имя чего, в каком роде? Ты видел среди зверей иль птиц калек? Здоровяки, красавицы… Выбраковка происходит без всякого вмешательства.
— Они, отец, не ведут войн, не работают на адских производствах, не пьют, не курят, наркотиками не колются, не развратничают, микробиологических опытов на них не ставят. Ты прав: как улучшать генофонд, ради чего, какими средствами? Практика генофонда сегодня вне доверия. Она для элитариев. Она, как горный кряж из шоколада, осуществляется во имя их обжорства эротического.
— Четко говоришь, сынок. Понимаешь, генофондисты-осеменители пьяными, почитай без исключения, зачинают ребятишек. Я что скажу? Генофонд хотите обогащать, дак здоровущих фермеров жените на прекрасных крестьянских девушках, рабочих — на работницах. Все слои народа должны продолжать свои линии в генофонде. И перекрестные, стало быть, браки. Генофондята вырастут, твои же, сказать, братишки, все в администраторы полезут. Кто сеять-жать будет, машины делать, агрегатами управлять? Индию ругают: касты, позор, пережиток феодализма або еще чего. А касты обеспечивают Индии лестницу быта и труда. Нет у них хозяйственной ступеньки, где бы не доставало работников. Токо опыт с генофондом — задача на столетия, на тыщи, поди-ка, лет. Живем-то уж миллионы лет.
— Четко говоришь, отец.
— Подтруниваешь?
— Хвалю.
— Ты не хвали. Нашему брату чихать на похвалу, как на детскую присыпку от пота. Болт Бух Греям нужно, чтоб их превозносили. Они балдеют от словословий, дак им и устраивайте… Ты помоги стране. Наши требования пусть удовлетворят.
Ковылко достал из кармана комбинезона свернутый вчетверо портрет главсержа. Оборотная сторона портрета была заполнена шарахающимися из стороны в сторону каракулями.
Пункт о незамедлительной отмене антисонина Курнопай прочел с восторгом, потому и вскинул над плечом кулак. Добавление к первому пункту Ковылко накропал карандашом (милая, конечно, отсебятина), оно вызвало у Курнопая ухмылку. Отец предлагал сохранить формулу антисонина на случай, ежели когда-нибудь космический корабль отправится в путешествие на прародину САМОГО. Чудны́ все-таки люди! Сколько лет неверие в САМОГО крутится в отцовом сознании, и внезапная приписка про неосуществимую скоро мечту.
Вторым требованием было возвращение к прежней рабочей смене — она не составляла больше трети суток на ядохимическом производстве. Опять же Ковылко приписал карандашом, что до ликвидации черных смогов смена не должна превышать шестой части суток.
Третий пункт воспринимался как извинение с привкусом мольбы: «Промежду нас совсем нету типов с корыстолюбивыми замашками, однако, сами посудите, господа державные сержанты, как трудяге ломить работу досшибачки без получек?» И тут отец не утерпел и добавил: «Покуда самийцы жили на подножном корму, у них был меняльный период. Завелись города — сразу деньги. Зря пишут, что они отпадут в обеспеченном обществе. На самом-то деле зажиточный человек держится за деньги цепче безработного, або трудяги с маленьким окладом».
Доказательство не пахло наукой, но Курнопай, которому втемяшивали в училище, что экономические отправления не зависят от психологии людей, согласился с отцом. Неожиданно для себя он решил, что все начинается с психологии, а также определяется ею, хотя хозяйственные структуры создают видимость о своем всесилии. Вдобавок он подумал о том, что если бы все определялось психологией народа, это было бы замечательно. Когда всему установитель одиночка или олигархия, тогда везде самовластие единицы или групповая психология. Прежде чем Курнопаю далась эта мысль, в его воображении промелькнули храм Солнца с чуть сутуловатым юношей, задравшим лицо к скульптурным картинам на песчанике (юноша — Черный Лебедь, будущий Главный Правитель), и затуманенно довольный Болт Бух Грей, сидящий на мужском символе из базальта, скрытом, как и две девчонки — Кива Ава Чел и Лисичка, под шелком знамени.
Взаимосвязь воображенных Курнопаем правителей невольно преобразовалась в сексрелигию. Будь кто-нибудь из них по-фермерски нравственным, продолжалась бы вековечная мораль, обусловленная строгими обычаями земледельческих народов и охотничьих племен. А закабаление промышленных рабочих, оно, наверно, возникло под воздействием мировых империй, тысячелетиями относящихся к народам, будто к преступникам, приговоренным к пожизненной каторге.
Кто-то притормозил движение его рассудка. Не ошибся. Притормозил в момент, когда он приближался к выводу, что горстка сержантов, с молодой ловкостью прикрываясь именем САМОГО, благими намерениями, наукой, изловчается притворничать еще искусней, чем закоренелые политиканы, потому и превратила народ в этаких сиамских близнецов, один из которых трудробот, другой сексробот.
Тому, чье вмешательство в мир его сознания он ощутил повторно, понадобилось это не столько для прикрытия Сержантитета, сколько для защиты Болт Бух Грея.
Курнопай смутился. Ему помнились и отречение от Болт Бух Грея, и интеллектуальная обольщенность, вызванная его державной и космической философичностью. Чтобы оправдаться перед совестью, Курнопай мысленно сказал: «Я нападаю на Бэ Бэ Гэ, не отвергая в нем деятеля и мыслителя. Здесь лишь в малой мере вина держправа. Здесь (мудрец этот Ганс Магмейстер!), пожалуй, террор аппарата. Правитель только ставит задачи. Подчиненный ему аппарат может быть ленивым, завистливым, подлым, умеющим их извращать и бойкотировать».
— Сынок, дополнения ты после обмозгуешь, — послышался нетерпеливый голос Ковылко. — Я вылез в руководители забастовкой. Поправки накалякал…
— Ты, отец, не оправдывайся. — У Курнопая создалось впечатление: не заговори Ковылко, ему бы, едва он выразил свое отношение к Болт Бух Грею, что, несомненно, было воспринято,