щики, и в резиденцию пришла шифровка, извещавшая Болт Бух Грея о требованиях рабочих. Тогда Сержантитет вел себя подчинительно по отношению к своему верховоду. Обращение шло от имени САМОГО, ЕГО потомка и вождя Самии Болт Бух Грея. Изъятый из обращения Сержантитет он решил не свергать — распустить якобы на основании закона. Роспуск Сержантитета устранял враждебный народу орган насилия, мишень для ненависти. Шаг Болт Бух Грея воспринимался как деяние справедливца, которого подвели соратники. Не лишенный проницательности, Болт Бух Грей, несмотря на то, что колотил его колотун («Смахнут, как мы смахнули Главправа и предадут надругательству тело, расхлестанное автоматными очередями и прожженное из термонаганов»), похмыкал над сладкой верой народов в благие намерения и добрый гений самых разорительных, самых убийственных, самых коварных тиранов. Перво-наперво в его обращении объявлялось о запрете медицинского препарата антисонина, а вследствие этого — об отмене курса на три «Б»: БЕССОННОСТЬ, БЕСКОРЫСТИЕ, БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ. Дальше давалось право супружеским парам на возврат к семейной жизни, на шестиразовую, по восемь часов, трудовую неделю и на возобновление института бракосочетаний в обрядах, нравственных, красивых, неторопливых, сложившихся в тысячелетиях. Сексрелигию Болт Бух Грей не захотел отменить, и, хотя мандражировал, что упускает время, вымарал из текста все, что относилось к ее прекращению. После торжественных слов о восстановлении прежних религий и культов Болт Бух Грей, уже не страшась ничего, сладострастно написал, потом прочел фразу, где продлялось действие любви-религии, обусловленной развитием передовых наук типа философии медицины и социологии моды, а также творческими потребностями раздираемого скукой человеческого сердца.
Так что доблесть Бульдозера, возбужденная тщеславием и скрепленная сопредседательским жестом ретивого тираноборца Ава Чел Брукса, только способствовала спасительному возвышению Болт Бух Грея и теперь дала повод Курнопаю думать о державном правителе при всех его вымороченностях как о единственном из хунты руководителе, способном на благоразумие, пусть и вынужденное.
Перед барьером, по бокам от Бульдозера, сидели монах милосердия и Ав Чел Брукс. Настырная мордочка монаха милосердия, еще жирная в санаторную пору, и то воспринималась как лилипутская, а сейчас она была до жути маленькая, будто побывала в руках горных уругвайцев и ее опять приживили на его туловище. Мины, менявшиеся на рожице монаха милосердия, отражали его брюзгливость, мстительное несогласие, яростную правоту. В санатории для державистов, то есть для тех, кто занимал ключевое положение в своей среде или кому предопределялся высокий чин (объяснение Фэйхоа), на монаха милосердия было возложено Болт Бух Греем слежение не столько за точностью антисонинового режима, сколько за неблагоприятным психофизиологическим воздействием этого препарата на образцовых людей страны. Хотя он не имел причастности к измене Сержантитета и к бунту раскольников-втоиповцев, его снова привлекли: заметь он вовремя симптомы антисониновой усталости и предскажи, какими последствиями они чреваты, не случилось бы ничего непредвиденного. Монах милосердия по-прежнему стоял на том, как показало вторичное следствие, что он отправлял обязанности с непреклонностью, иначе любимчики власти, поощряемые крамольным главным врачом Милягой, совсем бы не кололись и приучились бы жить не по тем законам, каковые предписывают другим, а по законам индивидуалистического хотения, вызывающего недовольство сословий и приводящего к общественным катаклизмам. Отрицал он и обвинение в непредсказанной им социально-политической ситуации, которая чуть не ввергла отечество в хаос. И не мог предсказать, находясь в условиях для избранных, тогда как недовольства правительственным курсом накапливались в студенческой и рабочей среде. Против этого довода монаха милосердия выдвигалась улика, которую следствие находило неопровержимой: донос на главврача Милягу и головореза номер один Курнопая, едва не приведший их к замурованию. Следствие взывало к монаху милосердия, чтобы признался в халатности по отношению к государственному заданию. В противном случае — высшая мера наказания. Фэйхоа не знала о системе ежемесячных отчетов на предмет лояльности, установленной Болт Бух Греем для гражданских, военных и политических организаций. На термитчиков такие отчеты делал провиантмейстер, отсюда и заискивания командпреподавателей перед ним, а также его всераспорядительность продуктами, приносившая ему обильные капиталы. Недаром поговаривали о том, что он владелец фирмы по выделке экзотических кож и мехов. Наедине с Курнопаем он любил поговорить о красоте животных, которых видел во время кругосветного путешествия: о золотых пандах, голубых песцах, утконосах, о газель-дамах, баргузинских соболях, зебрах Греви, тасманийских дьяволах, о вилорогах, бородавочниках, каланах, массайских жирафах, гиббонах «вау-вау». Не обладая хлебосольностью и приятными манерами провиантмейстера, монах милосердия строчил отчеты, первостепенным условием коих (установка Главсержа) должна была быть холодная беспристрастность. Службисты, подобные монаху милосердия, запираются, отметая вину, до самоотрицания, потому и способны прибегнуть к разоблачениям секретных предписаний. Неприязнь Курнопая к монаху милосердия не мешала желать ему мужества, которое хоть в чем-то покажет Болт Бух Грея, вышедшего из событий незапятнанным, как не такого уж ангельски чистенького деятеля.
Достаточной ясности об Аве Чел Бруксе у Курнопая не было. Согласно недавним показаниям, он станет сетовать, что не сумел уловить завершения курса на три «Б» и усомнился в социально-исторической чуткости своего вождя, кто без отлагательства придал державному кораблю новое направление, притом спасительное.
По внушению дочери он будет толмить тоном невинно-заблудшего руководителя фразу с ловким подтекстом:
— Все мы оказались близорукими, кроме держправа Болт Бух Грея.
Еще утром Курнопай был убежден, что эту фразу придумала Кива Ава Чел, но сейчас он подосадовал на собственную непрозорливость. Глупындревич он глупындревский: автор-то сидит рядом. Ему сделалось до того обидно, что взбрендилось написать об этом Фэйхоа, а записку не свернуть, чтобы содержание, прежде чем передать ей, успел схватить цепкоглазый Болт Бух Грей. То-то взбесится присвоитель общей славы. Народ ощутил смертельную непосильность существования, чему хунтисты сразу дали фигуральное определение: «Пираньи контрреволюции нацелились сожрать правительство!» А теперь вся пресса только и вещает о том, что почти постоянно Болт Бух Грей находился в оппозиции к Сержантитету и через своих сторонников из среды армии, трудовых классов и студенчества вздыбил цунами общественного недовольства, и народ торжествует. Что торжествует — не уточняется. Уточнением легко побудить кого-нибудь из пытливых журналистов, телеобозревателей, политических комментаторов к выявлению причинных связей между тем, что было и что сталось. И откроется: народ торжествует по поводу того, что его великолепно надули. Так пускай он предается неведению и социальной эйфории. А отсюда, с суда века, по справедливости втемяшат ему, сидящему перед телевизорами, что торжествует он, прежде всего, благодаря гуманизму и чуткости Болт Бух Грея. И начнется это с фразы: «Все мы оказались близорукими, кроме держправа Болт Бух Грея!» То есть не только Сержантитет, но и все-все, включая Ковылко и смолоцианщиков, генерал-капитана Курнопая, прозорливую Фэйхоа, сумевшую преодолеть растерянность Болт Бух Грея…
Болт Бух Грей не начинал суда из-за того, что ему не нравилась колористическая настройка телевизора, где на экране был виден только он. Еще вчера, когда они втроем обсуждали возможный ход суда и наказания, Курнопай обратил внимание на то, что в картинной шевелюре властителя как бы проточилась через весь кумпол легкая струйка седины, а сегодня она уже вилась яркой полосой со лба на затылок. Вероятно, он находил тускловатым мерцание седины. Надо было, чтобы седина ослепляла, как автомобильные фары в темноте. Тогда, мол, врубится в сознание народа, ценой каких переживаний далась победа над его врагами. Полоса обозначилась подобно тропинке высоко в горах в минуты первоснежья, но блеск так и не появился, и Болт Бух Грей, на миг отключив изображение и звук, крикнул настройщику:
— Выметайся отсюда, ничтожество нерадивое!
Едва тот побежал из зала, страшась жестокой кары, Болт Бух Грей забормотал: «Общество… Никто ничего как следует не умеет… Общество дегенератов, ничевоков, расхитителей, гурманов, бездельников… И туда же — против политики обогащения генофонда».
Даже среди кораллов лагуны Фэйхоа не было такой беззвучности, какая установилась, как только сомкнулись за теленастройщиком двери зала. Люди, находившиеся в зале, были при крупных чинах. Большинство из них, не причастное к сановной деятельности до свержения Главправа, пользовалось после революции сержантов правом критической неприкосновенности: подчиненным и прессе запрещалось их изобличать за служебные преступления, даже затрагивать шутливым намеком за недобросовестность, согласно устной аппаратной инструкции, по догадкам, исходящей от САМОГО и от верхов, заслуживших у него персональное доверие. Теперь они, кто привык не сомневаться в своих достоинствах, восприняли выражение правителя: «Никто ничего как следует не умеет…» — как политическое и поворотное. Они приушипились (словцо бабушки Лемурихи обозначало три оттенка единого человеческого состояния — рассеянную пониклость, печальную сосредоточенность, интуитивное прозрение близкой беззащитности), потому и установилась такая телесная и воздушная немота.
В грубой, не свойственной Болт Бух Грею повадке почудился Курнопаю психологический прессинг, изобретенный Гансом Магмейстером.
— Справедливо я изрек или нет? («Он, прессинг») — спросил Болт Бух Грей и огнеметным взглядом оглядел зал. — Справедливо ли? Кто за это — поднимет руку. Право на голосование предоставляю всем. («А здесь уж принцип всевозможности, внушаемый заглавным чинам, народу, соратникам, армии».)