Самайнтаун — страница 110 из 125

– Это Роза, – сказал он почти благоговейно. – Это она предложила. Мол, так на праздники Колеса со священным костром делают – разносят его пламя по соседним очагам, чтобы оно горело долго и всю деревню защитило…

– Ах, Роза. – Ламмас моргнул каждым черным глазом по очереди, как рептилия, и этот жест показался Джеку недобрым. – Наслышан. Статую ее видел. Красивая. Значит, все наши усилия и вправду стоили того, раз ты счастлив был…

– Был, – кивнул Джек, но сейчас то счастье едва ему вспоминалось. Оно казалось слишком далеким и неуловимым, как сновидение. Тонуло в трясине и тяжести в груди, с которой Джек спросил не в первый раз: – Где наши братья, Ламмас? Где Имболк, Остара, Лита и другие?

– Там же, где жертвоприношения, – небрежно ответил тот с улыбкой, которая сейчас смотрелась неуместнее, чем когда‐либо. – Их больше нет.

Джек надолго замолчал. Ламмас позволил ему это – позволил просто стоять там и давиться услышанным несколько минут, пока Джек наконец не понял: то, что он чувствует, совсем не шок.

Это уже тупое, как заржавевший нож, и беззвучное отчаяние.

– Мы появились благодаря жертвам – и существовали только за счет жертв, – продолжил Ламмас, обождав. – Нет больше праздников Колеса – нет нас самих. Ты хоть раз слышал, чтобы в мире их до сих пор праздновали? Даже в Самайнтауне то День города, а не Самайн, хотя ты, тем не менее, и остаешься жив… Ибо город в тебя верит. Город – это и есть ты. А вот у нас ничего не осталось, даже друг друга.

– Им было больно? – сам не зная почему, спросил Джек в первую очередь. Наверное, потому что от одной лишь мысли, что малыш Лита мог корчиться от боли и рыдать, забившись в стог сена, как тогда, в первый свой день, Джеку и самому переставало хотеться жить.

Но, к его облегчению, Ламмас сказал:

– Нет. Это было быстро. Быстрее, чем кто‐либо из них успел что‐либо предпринять. Мы уходили друг за другом почти в том же порядке, в каком пришли… Тогда‐то твоя Барбара от нас и сбежала, кажется, – или незадолго до того. Будто мы власть и над ней, и миром потеряли. Видел, что случилось с Доротеей? Вот с нами было точно такое же.

– Как же тогда ты выжил? – спросил Джек, стиснув пальцы на древке косы.

Он даже не заметил, как Барбара, будто откликнувшись на имя, появилась под его рукой, обрела твердую форму из зыбкой тени, позволяя Джеку опереться на нее – и в прямом, и переносном смысле. В то же время она сама подрагивала, как ребенок, который слушал страшные истории перед сном и потому льнул к взрослому. А история, которую рассказывал им обоим Ламмас прямо сейчас, и впрямь была кошмарной. Произошедшее с Доротеей все еще не отпускало Джека и не отпустит еще долго; то, как она разваливалась на части, как рвалась на ней кожа, словно бумажная обертка… Ее смерть была ужасна. Неужто то же самое постигло каждого члена их семьи? Постигнет ли это однажды Джека?

Он поднес руку к своему тыквенному лицу, мрачно ее осматривая: длинные, тонкие пальцы в вековых мозолях от древка с короткими овальными ногтями, линии на ладонях, как карандашные штрихи. На них, говорили оракулы, начертана судьба. У Джека в таком случае, наверное, должно было быть много-много линий, перечеркивающих друг друга. Или же не быть их вовсе.

– Моя голова, – произнес Джек. – Ты ее поэтому надел?

Ламмас ответил не словами, а движением пальцев, обтянутых велюром, которые запустил себе под водолазку, чтобы задрать ту до самой шеи. Швы. Джек уже устал их всюду лицезреть, но был вынужден вглядеться: они испещряли все тело Ламмаса, тоже сшитое из чужих частей, будто собранное из кровожадных паззлов. И под горлом, где он действительно приделал себе чужую голову, и гораздо ниже. Следом Ламмас стянул и ту самую перчатку, бросил ее на землю, подцепив ту кончиками своих настоящих пальцев. Лишь левая рука по локоть принадлежала Ламмасу на самом деле, в то время как вторая, чужая, у кого‐то отнятая, уже почти сгнила.

Эта левая рука, в принципе, и была единственным, что вообще от него осталось.

– Ах, – вздохнул Джек. – Теперь мне ясно.

Всегда высокая и плотная водолазка. Одна рука в перчатке, а другая, потому что нормальная, обнажена. Неровная, пружинистая походка, словно одна нога другой короче, словно он хромает или что еще. И миловидное лицо, совершенно со всем этим не сочетающееся… Недаром Ламмас был сплошным противоречием во всем: поступки шли вразрез с характером, характер – с внешностью, внешность – с воспоминаниями Джека. Все потому, что Ламмасом он давно уже и не был. Следовало догадаться сразу, хотя бы по тому, что и как он сделал с Доротеей – едва ли у него бы это получилось, если бы к тому моменту он уже не делал то же самое раньше.

Если бы он сам не продлевал себе так жизнь.

– Тело постоянно разлагается, – пожаловался Ламмас, потирая безобразный шов под закатанным рукавом пальто на той руке, которую прежде прятала перчатка. Кожа на ней была оливковой, неестественно темной для всех остальных участков его кожи, да и с пальцами толстыми, будто опухшими, в отличие от гибких и худых на другой руке. Плоский живот, тоже смуглее, чем грудь, состоял из двух отдельных половин, соединяясь горизонтальным рубцом, от которого уже расходились во все стороны грязно-лиловые бесформенные пятна, как потеки туши или красок. Гниль. – Приходится менять то ноги, то руки, то еще что чуть ли не каждое воскресенье! Еще и донора найти непросто – то слишком тощий, то просто отмирает раньше, чем закончишь шить… А теперь ничьи части и вовсе на мне не держатся, отваливаются сразу. Видимо, подходит срок моему существованию. Впрочем, я и так долго продержался. Чудо! Не иначе как благодаря тебе. – И он погладил свою кудрявую голову настолько нежно, любовно, что Джек почти почувствовал это его касание сквозь разделявшие их швы и метры.

– Сколько же людей ты ради этого убил? – ужаснулся Джек. От осознания происходящего ему хотелось обхватить тыкву руками и свернуться под ближайшей скамьей калачиком, вновь обо всем забыв, чтобы не пришлось драться с последним братом, ненавидеть его так, как он уже ненавидел. Джек с трудом, но заставил себя устоять на месте. Не от злости теперь колыхалось бирюзовое пламя его свечи, которую он с трудом продолжал держать на весу, а от горя. – Ты убивал людей по всему миру, пока не приехал в Самайнтаун и не отыскал меня? Сто лет?! Да ты просто…

– Какие еще сто лет? – фыркнул Ламмас. Казалось, даже человеческие статуи вокруг немного оживились, разбуженные любопытством. А может, то просто ветер, вдруг завывший в чернильно-дождевом небе, трепал костюмы и простыни на них – тот и впрямь становился все сильнее и сильнее, словно отзываясь на утраты Джека, что обрушивались на него одна за другой. – Ты что, до сих пор не понял? Проблемы с хронологией, да? Ничего страшного, тут не грех и Тыквенному Королю запутаться. Просто приглядись к своей свече, братец. Она не тает, но на ней остаются спилы, как на древе. Посмотри-ка хорошенько. Видишь? Как думаешь, давно она горит? Разве всего сто лет?

– Нет, нет, я… Подожди…

Джек опять начал усердно вспоминать. В вязовый лес мысленно вернулся, к корням деревьев, что баюкали его, как в колыбели, и той пустоте, что он ощущал внутри, когда очнулся, будто потерял тогда что‐то еще, кроме головы. Роза, пока была беременна, много книг ему по вечерам читала у камина – отсыревшие, правда, но все равно крайне увлекательные. Там было много о поездах – длинных, набитых людьми повозках, которые толкали вперед не лошади, а дым и какие Джек никогда не видел раньше. Ибо не было этого в том мире, откуда он пришел, ведь он пришел из мира раннего.

– Пятьсот лет, – подсказал Ламмас снисходительно. – После того как зажег Первую свечу, ты спал пятьсот лет или даже больше, прежде чем очнуться и встретить свою Розу. Имболк был искусен в свечном ремесле… – повторил он. – А вот я нет. Я оказался не так умен, как думал. Мы потеряли тебя из виду сразу же, как отпустили. Искали, да без толку, и в конце концов сдались. Надеялись, ты просто забрел очень далеко и живешь себе счастливо, но оказалось, что памяти лишить и забрать силу – то же самое, что оставить зияющую рану. Ты спал и восстанавливался, пока не оправился. Со мной было то же самое, когда братья все исчезли. Я надел твою голову и тоже провалился в сон. Возможно, не очнулся бы…

– Если бы Доротея не связалась с тобой через медиумов Лавандового Дома, – закончил Джек за него. – И не рассказала про Самайнтаун. Ведь мы все духи, хоть и имеем плоть. Духи пира. А значит, нас можно призвать.

Ах, как улыбался Ламмас в этот момент! И как же нестерпимо Джеку хотелось его коснуться, той его руки, что была последней частью его истинного тела. Переплести бы пальцы и, порезав их ладони, прижать разрез к разрезу, чтоб поклясться коль не на крови, которая больше не течет, так на тьме: никто из них больше не останется один. Брат снова с братом, даже если один ошибся, был не прав и поступал негоже. В конце концов, Джек умел прощать, как никто другой, и если бы Ламмас позволил его простить…

Но то, что трупы наконец‐то подняли и установили вместе с медиумами у фонтана, отрезало для них обоих все пути назад.

– Знаешь, что ироничнее истории двух братьев, которые вновь обрели друг друга, потому что безумная старуха думала, будто стравливает двух злейших врагов? – завел Ламмас снова, окидывая взглядом темные, безжизненные дома вокруг площади. Безразличные окна не таили за собою людей, ибо все люди стояли здесь, собранные им одновременно и как зрители в театре, и как марионетки. Словно подвязанные лесками, они застыли в затейливых позах, послушные и безропотные, даже когда Ламмас принялся тыкать пальцем в щеку одному забавы ради. – Ты, помнится, в человеческой жизни был пастухом. И после смерти им остался. Даже сейчас собираешь в стадо всех паршивых овец. Разве этот город – не загон для них? Вот почему тебе так легко далось его строительство. Это твоя натура – собирать в едино. Ты и нас, свою семью, когда‐то так собрал. Давай сделаем это еще раз, вместе?