Самарканд — страница 35 из 51

— Какие указания давал тебе Джамаледдин?

— Когда я был в Константинополе, я поведал ему о муках, которые претерпел по воле сына шаха. Сеид приказал мне молчать: «Перестань стонать, словно на похоронах! Только и умеешь, что охать. Если сын шаха мучил тебя, убей его!»

— К чему же было убивать шаха, а не его сына, причинившего тебе страдания? Джамаледдин советовал тебе ото-мстить ему?

— Нет, я сам сказал себе: «Ежели я убью сына, шах, обладающий огромной мощью, погубит в ответ тысячи невиновных людей». И вместо того чтобы срубить одну ветку, я выкорчевал все дерево тирании, надеясь, что другое дерево сможет вырасти на его месте. Впрочем, и турецкий султан в частной беседе сказал сеиду Джамаледдину, что следовало бы избавиться от этого шаха, чтобы все мусульмане могли объединиться.

— Откуда тебе известно, что султан сказал в частной беседе Джамаледдину?

— Сам сеид мне о том поведал. Он мне доверяет, ничего от меня не таит. Когда я был в Константинополе, он обращался со мной, как с родным сыном.

— Если тебе так хорошо было там, к чему было возвращаться в Персию, где ты мог быть арестован и подвергнут пыткам?

— Я из числа тех, кто верит, что ни один лист не упадет с дерева, если этого не было записано испокон веков в Книге Судеб. Мне было суждено вернуться в Персию и стать орудием того, что произошло».

XXXII

Если бы все эти люди, что шныряли по холму Илдиз вокруг дома Джамаледдина, написали на своих фесках «шпион султана», они бы не открыли ничего нового и самому наивному из посетителей Учителя. Но, возможно, это и было их целью: отбить охоту бывать у него. Как бы то ни было, но прежде кишащий словно муравейник посетителями, иностранными корреспондентами, заезжими знаменитостями дом в этот сентябрьский день был совершенно пуст. Кроме самого Учителя и его вышколенного слуги, в нем никого не было. Когда меня провели в его кабинет, Джамаледдин в задумчивости сидел в кресле, обитом плюшем и кретоном.

При виде меня его лицо, до того отстраненное, озарилось улыбкой. Он бросился мне навстречу, прижал к себе, извиняясь за зло, которое невольно причинил мне своим письмом и выражая радость по поводу моего избавления. Я в деталях описал ему свое бегство, роль принцессы, а затем уж вернулся к своему краткому пребыванию в Персии и встрече с Фазелем и с Мирзой Резой. Одно упоминание о последнем вывело Джамаледдина из себя.

— Мне только что передали, что его повесили в прошлом месяце. Бог ему судья! Разумеется, он знал, на что идет. Единственное, что поражает, — это срок его заключения. Более ста дней истекло с момента смерти шаха! Его, конечно же, пытали, чтобы выбить из него признания.

Джамаледдин говорил медленно. Он показался мне похудевшим, осунувшимся; его лицо, прежде безмятежное, подергивалось и стало неузнаваемым, хотя он по-прежнему источал магнетическую силу. Складывалось ощущение, что он страдает, особенно когда речь заходит о Мирзе Резе.

— Я все никак не могу поверить, что этот бедный малый, которого я определил здесь на лечение, чьи руки дрожали так, что, казалось, ему не поднять и чашки с чаем, сумел одним-единственным выстрелом из пистолета уложить шаха наповал. А не кажется ли вам, что кто-то воспользовался его безумием, чтобы приписать ему преступление, которого он не совершал?

Вместо ответа я протянул ему протокол дознания, переписанный принцессой. Нацепив очки в тонкой оправе на нос; он несколько раз пробежал его глазами — жадно, с затаенным страхом и даже, казалось, с какой-то внутренней радостью. Затем сложил листочки, сунул их в карман и принялся мерить комнату шагами. Прошло десять минут, он молчал, пока наконец из его уст не донеслось нечто сродни молитве.

— Мирза Реза, потерянное дитя Персии! Если б ты мог быть лишь сумасшедшим, лишь мудрецом! Если б ты мог ограничиться одним предать меня или хранить мне верность! Если б ты мог внушать мне лишь нежность или отвращение! Как тебя любить, как тебя ненавидеть? Да и Богу как с тобой поступить? Отправить в рай к жертвам или в ад к палачам?

После этого он сел и измученно затих, закрыв лицо руками. Я тоже молчал, стараясь задержать дыхание. Потом он выпрямился. Его голос показался мне окрепшим, а сам он словно посветлевшим.

— Слова, которые я прочел, несомненно принадлежат Мирзе Резе. До этого я все еще сомневался. Теперь уверен: это он убил. Возможно, он поступил так, чтобы отомстить за меня. Возможно, считал, что выполняет мою волю. Но я никогда не приказывал ему убивать. Когда он явился в Константинополь и рассказал, как мучил его сын шаха и его окружение, слезы текли у него по лицу. Желая встряхнуть его, я сказал: «Хватит жаловаться! Можно подумать, ты только того и ждешь, чтобы тебя пожалели. Глядишь, и увечье себе нанесешь, только чтобы тебе посочувствовали!» И рассказал ему древнюю легенду: когда армии Дария встретились с армией Александра Великого[61], советники последнего якобы донесли ему, что войска Дария превосходят их численно. Александр пожал плечами и уверенно заявил: «Мои солдаты воюют, чтобы побеждать, солдаты Дария воюют, чтобы умереть!» Джамаледдин сделал паузу, словно для того, чтобы порыться в своей памяти, и продолжал: — Тогда я сказал Мирзе Резе: «Если тебя преследует сын шаха, убей его вместо того, чтобы убивать себя!» Неужто это можно рассматривать как призыв к убийству? И неужто вы, знавшие Мирзу Резу, думаете, что я мог доверить столь важное дело не вполне нормальному человеку, которого множество людей видело в моем доме?

Желая быть искренним, я отвечал:

— Вы не виноваты в преступлении, которое вам приписывают, однако нельзя отрицать вашу нравственную ответственность.

Моя честность тронула его.

— Допустим. Я ведь каждый день желал смерти шаху. Но защищаться мне ни к чему, я уже приговорен.

Он вынул из шкатулки лист бумаги, испещренный аккуратным почерком.

— Сегодня утром я составил завещание.

Он протянул мне его, и я с волнением прочел:

«Я не страдаю оттого, что меня охраняют, как пленника, и не боюсь смерти. Единственное, что приводит меня в отчаяние, — то, что я так и не дождался всходов от тех семян, что бросил в почву. Тирания по-прежнему давит народы Востока, а мракобесие душит их свободный глас. Возможно, мне повезло бы больше, посади я свои семена в плодородную народную ниву вместо бесплодных угодий королевских дворов. Ты, народ Персии, на который я возложил свои самые большие надежды, не думай, что можешь обрести свободу, убрав одного человека. Тебе должно осмелиться стряхнуть с себя гнет вековых традиций».

— Оставьте себе копию, переведите его для Анри Рошфора на французский, «Энтрансижан» — единственный печатный орган, который еще верит в мою невиновность притом, что все прочие числят меня убийцей. Весь свет желает моей смерти. Что ж! Пусть радуются: у меня рак, рак челюсти!

Всякий раз, снизойдя до жалости, он спохватывался и начинал наигранно смеяться и с ученым видом шутить. Так случилось и теперь.

— Рак, рак, рак, — повторил он словно заклинание. — Врачеватели прошлого приписывали все болезни расположению планет относительно друг друга. И только название одной болезни на всех языках сохранило название зодиака. Видно, внушаемый ею страх так велик, что люди не посмели даже переименовать болезнь.

Впав в унылую задумчивость, он вскоре заговорил легким, деланно-непринужденным тоном, оттого еще более пронзительным.

— Будь он неладен, этот рак. Однако ничто не указывает на то, что именно он убьет меня. Шах требует моей экстрадиции, однако султан не может меня выдать, поскольку я как-никак его гость, но и оставить безнаказанным цареубийцу он тоже не может. Как бы ни сильна была его ненависть к шаху и его династии, сколько бы он ни замышлял против того, солидарность сильных мира сего перед лицом таких, как я, нерушима. Что из сего следует? Султан прямо здесь расправится со мной, и новый шах будет доволен, ведь, несмотря на свои неоднократные требования выдать меня, у него нет ни малейшего желания с самого начала своего правления пачкать руки в крови. Так кто же меня убьет? Рак? Султан? Может, у меня даже не будет времени узнать об этом. Но ты, мой юный друг, будешь знать.

У него достало присутствия духа рассмеяться!


На самом деле я так никогда этого и не узнал. Обстоятельства смерти великого реформатора Востока так и остались тайной. Я узнал о ней несколько месяцев спустя, уже дома, в Аннаполисе. Заметка в «Энтрансижан» от 12 марта 1897 года извещала о его кончине, случившейся тремя днями раньше. И лишь к концу лета, когда письмо, обещанное Ширин, наконец дошло до меня, я узнал о том, что говорили о смерти Учителя его ученики.

«В течение нескольких месяцев он испытывал невыносимые страдания. В тот день боль была такой, что он послал слугу к султану, прося прислать ему его собственного дантиста. Тот осмотрел его, вынул из чемоданчика уже готовый шприц и сделал ему укол в десну, объяснив, что боль скоро утихнет. Не прошло и нескольких секунд, как челюсть распухла; видя, что хозяин задыхается, слуга бросился догонять дантиста, который еще не успел ступить за порог дома, но тот, вместо того чтобы вернуться, кинулся бежать к ожидавшему его экипажу. Несколькими минутами спустя сеида Джамаледдина не стало. Вечером за его телом пришли доверенные люди султана: его обмыли и наскоро похоронили».

Рассказ принцессы оканчивался стихотворением Хайяма, которое она сама перевела на английский:

Даже самые светлые в мире умы

Не смогли разогнать окружающей тьмы.

Рассказали нам несколько сказочек на ночь —

И почили в объятиях сна, как и мы.

По поводу судьбы Рукописи, что, собственно, и составило цель ее письма, Ширин была более лаконичной: «Книга находилась среди вещей убийцы. Теперь она у меня. Она будет предоставлена в ваше распоряжение, когда вы того пожелаете, вернувшись в Персию».