Самарская вольница. Степан Разин — страница 88 из 103

— Цел, цел, батюшка атаман! Сей же миг покличем по такой надобности!

Недолго искали Ефимку — он был в губной избе, заранее готовил кнут, плети, замачивал длинные гибкие хворостины для тех, чья вина не столь страшна, делал то, что делал каждый день, когда приходилось выколачивать по приговору воеводы из должников новгородки да сабляницы за разные недоимки.

— Я же говорил — не стоять городу без ката, — приговаривал диковатый Ефимка, весь бугрясь от недюжинной силушки, шагая сквозь расступающуюся толпу твердо на ногах, вывернутых носками наружу. — А ну, кого тут надобно прогреть как следует, а?

Подошел с кнутом на плече, отбил поклон атаману, мельком зыркнул на поверженного воеводу — тот сидел, сгорбись, на земле у края скамьи, потом с улыбкой посмотрел в глаза Степана Тимофеевича, чуток наклонив голову, словно примеряясь ударить кнутом…

— Смел и… дерзок, — усмехнулся Степан Тимофеевич. — Я вот поспрошаю у посадских, каков ты добр им был, да и позрим опосля, не покривишься ли, кат…

Ефимка, все так же улыбаясь, пожал плечами и, не смутившись, сказал в ответ:

— А что можно сказать о кате, атаман? — Ефимка глянул на людскую толпу через плечо. — Нешто я соборный протопоп ими содеянные грехи перед Господом отмаливать? Альбо торговый муж, воротясь с выгодного торга, задарма пряниками ребятишек потчевать? Я потчевал кнутом, плетью аль прутом тех, кого воевода по своим государевым делам в губную избу таскал. У многих посадских мои отметины на спине и по сей день, должно, заметны.

— Старался для воеводы? — Степан Тимофеевич сжал кулаки, пристукнул ими о колени.

— Для дела старался, атаман! — не пугаясь за свою бесшабашную голову, ответил Ефимка. — Но и не лютовал без нужды, едино своей радости человеческой болью ради, как иные каты тешатся. И ты, атаман, как повелишь кого наказать, нешто похвалишь, ежели сделаю это в полмеры, человеку не в будущее предостережение?

Степан Тимофеевич с недоброй усмешкой покачал головой, оглядел сурово-насупленные лица самарян: сек их Ефимка, это так, но и доля правды в его словах удерживала совестливых людей от рокового обвинения.

— Неужто никто не скажет о кате слова доброго? — с некоторой долей досады спросил атаман: чем-то этот удалой молодец приглянулся Степану Тимофеевичу! Силушкой, а может быть, и нравом своим вот таким, гордым и открытым?

За спиной атамана расступились его есаулы, и, обойдя лавку, рядом с Ефимкой встал Игнат Говорухин, переодетый уже в новый казацкий кафтан темно-желтого цвета и в такие же шаровары из шелка. Сняв шапку с малиновым верхом, он поклонился Степану Тимофеевичу. Тот узнал его, улыбнулся, сделал рукой повелительный жест — говори, дескать, что есть сказать в защиту Ефимки.

— Батюшка атаман! Ведомо тебе, что в Самаре выглядели и ухватили меня в челне воеводские ярыжки, сволокли в пытошную. Довольно скоро пришли туда же воевода Алфимов да его дьяк Яшка, а с ними пятеро ярыжек. Послали ярыжку в город за ним, — и Волкодав, высокий, сухощавый, кивнул чернобородой головой на ката, который с удивлением, казалось, слушал то, о чем рассказывал Игнат. — Искали того Ефимку не менее часа, как мне показалось, а потом воротились со словами, что Ефимки нигде нету, а соседи показали, будто Ефимка, смертельно пьяный и с криками альбо с песнями, довольно поздно уж ушел неведомо куда. Крикнули Ефимкиного дружка ярыжку Томилку, а и там незадача — в дьяковском прирубе Томилкина баба вся в слезах воет над ним — изловили, сказала, Томилку самарские питухи да бурлаки и за былые тычки крепко на кулаках потаскали…

— Ишь ты! — удивился Степан Тимофеевич. — Сами свой суд учинили над ярыжкой! Жив ли Томилка, не достоин ли топора?

— Довольно с него будет и кулаков, тем паче что кулаки эти не из лебяжьего пуха, — с улыбкой ответил Игнат. — Оклемается, сызнова в питейном доме к службе в дверях встанет, без того никак невозможно быть… Не сыскав ката, повелел воевода Алфимов ярыжкам меня пытать. Избили крепко, да все не так, как если бы настоящий кат с пристрастием пытал.

— Так что ж с того? — не понял Степан Тимофеевич. — В чем тут заслуга Ефимки? Растолкуй.

Не успел Игнат и рта раскрыть, выступил из толпы толстый в чреве посадский человек, щекастый и без усов и бороды, снял серую баранью шапку, поклонился атаману.

— Волкопятов я, Ромашка, посадский человек, батюшка атаман, промышляю зверя, вот как и дружок мой, Волкодав, то бишь Игнатка.

— Говори, что у тебя за душой?

— У меня ничего нету за душой, Степан Тимофеевич, окромя женки, — снова щедро улыбнулся Ромашка, невесть с чего радуясь. — Только я за Игната и Ефимку, самарского ката, скажу: в ту ночь у меня хоронились почти разом два вот этих человека. Вот этот, — и Ромашка махнул рукой себе за спину, где высился над всеми посадскими Игнат Говорухин, — покудова не ушел к своим казакам к лодке, где его и взяли, а малость погодя и сей ответчик, то бишь кат Ефимка. И был Ефимка не мертвецки пьян, а совсем трезв.

— Истинно так, Степан Тимофеевич, — издали с поклоном подтвердил слова Ромашки Волкопятова стрелец Еремка Потапов. — Как поутру пришли мы в дом Ефимки после разбития воеводской рати, сидел он за столом трезвее соборного протопопа Григория, прости, батюшка, за такое сравнение. — И стрелец поклонился протопопу в пояс. Яркое солнце сверкало на лезвии бердыша, который Еремка тихонько раскачивал в руках.

— Поясни, отчего так поступил? — Атаман снова перевел взгляд на спокойно ждущего своей участи ката.

— Прослышал я, Степан Тимофеевич, по малой надобности выйдя за избу, что какая-то возня началась у пристани, где посадские лодки стоят. Подумал, кто из воеводских людишек тайно сплыть хочет, метнулся туда, у крайнего забора прилег, — не спеша начал объяснять Ефимка, изредка переступая с ноги на ногу, словно у него ныли суставы. — Вгляделся во тьме, вижу: Игната волокут ярыжки, а вокруг крепкая стража, человек под тридцать, из детей боярских и рейтар. Волокут и ругают, извини, атаман, за чужое словцо, «разинским вором». Смекнул, что неспроста Игнат, быв в бегах, в Самаре тайно объявился! Что теперь не миновать ему пытошной, а стало быть, и за мной придут скоро. И не подушные оклады повелят плетью выколачивать, а на дыбе да с жаровней под ногами пытать… Встала колом бывшая недавно еще вольная душа, воспротивилась, чтоб на казака кнут да клещи каленые поднять… Ну, пришла в голову задумка, выказавшись будто пьяным перед соседями, сойти со двора да вот у Ромашки Волкопятова схорониться… — Ефимка, умолкнув, поклонился атаману, ожидая своей участи.

— А геройские воеводские ярыжки ныне где? — спросил Степан Тимофеевич и суровыми глазами глянул на бывшего воеводу Алфимова, который, кое-как сам поднявшись, стоял, спиной прислонившись к стене приказной избы, а глазами следил за белыми облаками на солнцем залитом синем небе. Было тихо, жарко и… страшно от того, что в тишине такой вершились людские судьбы…

— Ярыжек, атаман-батюшка, мы всех изловили, — пояснил Михаил Хомутов, поеживаясь при воспоминании о недавнем — поднимал на дыбу его да сотника Пастухова Ефимка и плетьми сек крепко, хотя и не рвал кожу плетью, как если бы проявлял истинное рвение, но не стал вспоминать и укорять его. — И за их неуемное рвение троих спроводили уже в вечную дорогу.

— Добро, коль так! Вижу, Ефимка, догадлив ты и смел, — без улыбки проговорил Степан Тимофеевич, раздумывая, оставить ли Ефимку на воле или покарать за былую службу воеводе.

— А чего мне, атаман, бояться? Всякое в жизни моей уже бывало. В иную пору и так о нас мужики говаривали: сотворили добро, переломили барину ребро! В иную ночь и наш голос в здешних местах гремел: клади весла — молись Богу!

Степан Тимофеевич исподлобья глянул на Ефимку, что-то новое вспыхнуло в его глазах.

— Ясно, из какой ты братии, кат! Погулял по земле вдоволь, грехов, как репьев, на шерсть нацеплял! Знать, жареным запахло, ежели в каты подался? Откель родом-то?

— Родом я с-под Воронежа, из тех же краев, атаман, что и знаемый тебе Никита Черток…

— Вот как? — Степан Тимофеевич не удержался от удивления, высоко вскинул брови при упоминании имени своего дяди, отцова брата, Никиты Чертка. — Где ж вы с тем Никитой Чертком виделись?

— Поначалу я у барина в конюхах служил, и случился зимой падеж коней, так барин вызверился на меня, батогами велел до смерти сечь. Ан сподобил Господь, сбежал я с пытки на Дон, два года в бурлаках по Дону хаживал, тамо и с Никитой Чертком повстречался в одной упряжке… С Дона на Хопер ушел, там сватажились. Но и среди нас завелся оборотень, который так-то мыслил: я на бой дураков пошлю, а на мед сам пойду! Раздуванили, что добыли ночным промыслом, да и разошлись.

— И в каты нанялся?

— А что? — снова пожал плечами Ефимка. — Притерпевшись, и в аду жить можно. Ежели за службу платят деньгу, стало быть, нужна людям, я так своим умом размыслил… Кабы знал, Степан Тимофеевич, что вскоре пойдешь ты с казаками на кизылбашские города, так воротился бы на Дон. Именем Христа нашего прошу тебя, атаман, возьми к себе, служить буду верно.

— Добро, Ефимка, об этом мы еще потолкуем… А теперь послужи городу напоследок: надобно за лихоимство и злобное убивство, перед всем городом изобличенное, воеводу Ивана Алфимова казнить!

Ефимка без всякого сожаления глянул на воеводу, которого два казака подхватили под руки, а он рвался, словно норовил взлететь от неминуемой расплаты в поднебесную синь и там спастись.

— Голову отрубить? Аль в петлю да на ворота?

— В воду его! Посадить в воду! Пущай плывет в гости к понизовым воеводам! — со злостью крикнул пушкарь Чуносов.

— Сказался в нем шерсти серой клок! У-у, волчья стать! Убивец души невинной!

Самаряне шумели, протопоп Григорий молча крестился, чуть приметно шевеля синими бескровными губами. Воевода, скосив глаза на собор, тоже зашептал молитву, потом отыскал взглядом протопопа, приободрился:

— Сопроводи меня, отец Григорий… до конца. Отпусти мне грехи мои пред Господом.