— Дед в пытошной корчится, а глупой бабе, глядючи, смех! Ох, прости, Господь, ославила при всем народе, задаст теперь женка трепку, почище молодого льна мотаться в ее руках буду…
Митька Самара, посторонившись, чтобы подьячий мог пройти, со смехом сказал:
— Не тужи, Ивашка! Кому неведомо, что мимо гороху да мимо вдовицы так не пройдешь! Не ты первый, не тобой и кончится! А Марья, чертовка, вон какова, словно пасхальная выпечка с маком!
— Горе не тебе, Ивашка, — прокричал с улыбкой пушкарь Ивашка Чуносов, — горе Марье — сама себя приработка лишила!
— Ха-ха-ха! — покатилось по толпе.
Под шутки и смех дьяк и подьячий побрели к своим домам, крестясь, что живы сошли с лобного места, и что-то бормоча под нос каждый себе и о своем.
Спросив у Семки Ершова и таможенного головы о исправности казенных сумм и получив утвердительный ответ, Степан Разин отпустил их по домам, велев и далее казну беречь для нужд казацкого войска, а городничему Федору Пастухову озаботиться, чтоб она не растеклась по липким рукам приказной братии, за что городничий самолично ответит головой.
После суда Степан Тимофеевич встал, опершись левой рукой о бок, правую вскинул перед собой, блеснув красивым перстнем с ярко-голубым камнем. Народ смолк, готовый слушать атаманово слово.
— Вот таков наш праведный суд, православные! А не так, как судят нас воеводы да бояре, по малой какой вине аль оплошности, не разобравшись, слова не дав сказать в оправдание и не призвав послухов, волокут на дыбу и крючьями за ребра вешают, словно говяжьи туши бесчувственные! И встали мы, донские, запорожские и яицкие казаки, стрельцы и черный люд Понизовья, за святое дело, за волю каждому! А нас бояре облыжно чернят антихристами и аспидами, о чем и попы и архиереи московские для смущения народного ума твердят. И тако же облыжно обзывают казаков и понизовых стрельцов ворами, убийцами, пропащими пьяницами! Да вам бы, люди, своими очами нас видевшим, тому навету не верить! Нешто пойдет стрелец альбо мужик за атаманом, который мертвецки пьян всякий день по их клевете пребывает и пьяным же ведет свое войско на сражение? Не пойдет, потому как и своя голова — не тыква с огорода, где и еще одну сыскать в ботве можно! Не верьте иудиному навету на казаков и их атаманов и внукам вашим накажите злой наговорке не верить! Встали мы не на разор земли Русской, она и без того разорена бегством многих тысяч мужиков от непосильного тягла! Но встали мы за веру православную, за дом Пресвятой Богородицы и за всех святых, за великого государя и за благоверных царевичей! Ныне вы сами видели, плывет со мною царевич Алексей Алексеевич, бежавший от боярского злонамерения спастись на вольный Дон! И патриарх Никон с казаками идет на Москву, когда придем, тогда и объявятся царевич и патриарх всему русскому люду! — Степан Тимофеевич решительно махнул правой рукой по воздуху, словно сек супротивника, мешающего ему в святом деле. — И вам бы, чернь городская, тех дворян и детей боярских, которые похотят заодно с нами стоять, не трогать и домов их не разорять. Потому как не мы зло с собой несем, но на содеянное зло лишь злом ответствуем… Тако боярин Долгорукий учинил с моим старшим братом Иваном, запытав до смерти в Москве за то, что повел он казаков с польской войны передохнуть домой в затишье между боями. — Разин тяжко вздохнул, вспомнив погибшего брата, к которому с малолетства был крепко привязан… Минуту помолчав в тишине, он продолжил: — Тако астраханский воевода Прозоровский посек пленных казаков из Яицкого городка и моих доверенных переговорщиков показнил! За то и сам свою голову уронил наземь! Но митрополита мы не тронули и святых икон не рушили! А коль случай такой бывает, винный казак альбо стрелец тяжкими слезами с кровью своей опосля того умывается! Кто чужое берет, казаки предают позорной смерти!.. И воеводы и бояре, сотворив с чернью зло, от зла не уберегутся. А вот искореним бояр на Москве, учиним вольное казацкое правление, тогда и мир придет на нашу землю! — Степан Тимофеевич повернулся к приказной избе, где стрельцы держали воеводу, дал знак — ведите, дескать, на казнь!
— Не отвертелся-таки воевода! — выкрикнул Потап Говорухин. — Зубрист топор дорожку чертит приметную!
— Знать, там и умереть, где твой конь валялся![130] — подхватил крик Говорухина новый сотник Иван Балака.
— Шагай шустрее, воевода! — пристращал Янка Сукин и в спину ратовицей бердыша ткнул. — В ночь хмельного в рот не брал, а теперь тростиночкой гибкой шатаешься!
— Оно и видно — тайный стаканчик одинаково с явным в голову бьет! — крикнул Митька Самара, сопровождая со стрельцами воеводу.
— Вот-вот! Полез козел тайно в чужую городьбу да и скубнул сучком с себя шерсти клок! А другой такой ни у кого нету!
— Надумал воевода правду схоронить, так и сам из ямы не вылезет до страшного суда!..
Крики неслись отовсюду, Алфимов вертел головой, всматривался, словно старался упомнить всех обидчиков. Потом прохрипел с натугой, зло оскалив зубы, как бы пугая взбунтовавшихся стрельцов:
— Одумайтесь да покайтесь! Что творите? Сломите гордыню, повяжите воров для крепкого сыску… Не пихайся, Янка, чтоб тебе ершом колючим подавиться! Изменщики великому государю да сгибнут! Не миновать вам дыбы тяжкой, будьте прокляты все…
— Эй, воевода! Уймись! — постращал Иван Балака. — За этаку песню и по боку тресну!
Вслед воеводе народ пошел к Волге, где с тоской и с печалью в криках метались над водой встревоженные, будто смыслили что-то в городских делах, чайки: чуяли близкую непогоду… За конвойными стрельцами и катом Ефимкой выступали впереди толпы протопоп Григорий и игумен самарского Преображенского монастыря Пахомий,[131] чтобы в последнюю минуту молиться о его грешной перед Господом и людьми душе: сам воевода, видно, не очень-то раскаялся в содеянном…
Михаил Хомутов тоже хотел пойти на Волгу вместе со всеми, чтобы увидеть последний час ненавистного убийцы, но в толпе его кто-то взял за руку, попридержал.
Сотник в недоумении оглянулся — рядом стояла растревоженная Луша с глазами, полными слез.
— Не ходи туда, Михась, не надо… Душа Аннушки на небе успокоится теперь, отомщенная, а ты не ходи, не береди лишний раз свежую рану. Казнят убивца и без тебя… Идем, Михась, время к обеду. Иные пущай на берегу гуляют, я видела, казаки да стрельцы там столы ставят. Говорят, поминки по убитым справлять будут… Пусть себе справляют, мы дома пообедаем, помянем и помолимся вместе по Аннушке… Идем, Михась, идем, братка названый.
Тронутый заботливыми словами, Михаил Хомутов послушался Лукерью и покорно пошел к своему дому.
2
Самарский городничий Федор Пастухов да кабацкий откупщик Семка Ершов, не из любви к казакам, а угождая грозному атаману и его воинству, чтоб не учинили в городе разора и насилия, в тот день расстарались от души. Тризну по погибшим справляли на стругах и на берегу, славили атамана, его верных есаулов, храбрых казаков, понизовых стрельцов и весь черный люд. Выпили и за новых сотоварищей — самарян.
— Нам теперь, Аника, вместе до Москвы сызнова идти! — кричал через стол Лазарка Тимофеев, затащив своего недавнего караульщика на струг. — Не в обиде на нас, что мы с Мишкой Ярославцем тогда повязали тебя да ружье отняли? Как прознали от встречных стрельцов, что наш батька к себе на Дон пошел, ну невмоготу стало вольным казакам, тем паче, что везли вы нас в Астрахань под руку клятого воеводы… Вот и удумали — караульщиков повязать да утечь к своим куреням!
— Я говорил Лазарке, давай стрельцов с собой на Дон сманим, — весело посмеиваясь, вспомнил скуластый, с узким разрезом глаз Мишка Ярославец, похожий обличием на мордвина. — А он мне такой резон выставил, что, дескать, шатких стрельцов со станицей на Москву не послали бы! Тогда не сговорились, зато теперь заедино. Пьем, стрельцы, за братство до скончания века!
— Пьем, казаки! — поднял кружку Аникей Хомуцкий и, выпив, со скорбной улыбкой добавил: — И на том спаси вас Бог, что не прибили тогда до смерти… Кого бы спустя малое время после вашего ухода князь Прозоровский бил в пытошной кнутом? А так лишний раз князюшка распотешился, порадовал сердечко лютое моей кровушкой…
Лазаркины глаза потемнели, левое плечо еще выше вздернулось, словно есаул изготовился к кулачной потасовке, длинные усы задергались. Через силу выговорил, трезвея от вспыхнувшего раздражения:
— Средь атамановых переговорщиков, посланных в Астрахань с повелением сдать город без кровопролития, был и мой меньшой братка Омельянко… Добрый был казак, статный и красивый, не то что я, кривоплечий от крымского копья. На Омельянку красные девки заглядывались, улыбкой манили казака… Отдали переговорщики атаманово письмо Мишке Прозоровскому, полковому воеводе, тот снес старшому братцу. В ненасытной злобе своей повелел воевода схватить казаков и повесить на торге, как будто это тати лесные!.. Ну и разгорелись казацкие сердца ответной злобой, досталось и воеводам обоим, и боярам, и детям боярским, всем, кто встал поперек дороги с саблей…
— Кровная месть на Руси издревле свята, брат Лазарка. Иначе и не должно быть в законе: взял чужую жизнь — отдай, поганец, свою в отместку! Чтоб неповадно было власть альбо оружие держащим надеяться на крючкотворство приказных дьяков. — Аникей, встав с кружкой, предложил: — Помянем души убиенных братьев казаков, и стрельцов, и городских людей всяких!
— Помянем, братцы…
Никита Кузнецов и Митька Самара, осмелев от выпитого вина, выбрали удобную минуту и подошли к атаману Степану Тимофеевичу поздравить с покорившейся Самарой. Стрельцов, прежде проверив, нет ли при них потайно спрятанного оружия, пустили на палубу.
Пообок с атаманом были два его самых верных телохранителя.
Самаряне позже узнали, что это родственники Матрены Говорухи, названой матери Степана Тимофеевича: сын Яков да зять Ивашка Маскаль. Родителя своего атаман лишился рано, едва ему исполнилось двадцать лет, родной матери и не помнит толком, рос на руках заботливой Матрены, поскольку сам Тимофей Разин с казацким войском был в частых ратных походах.