Позже, в том же 1933-м, снова оказавшись в Брюсселе, где они с Леметром познакомились в 1927-м, Эйнштейн уже не пытался захлопнуть перед священником дверцу такси: он провозгласил на очередной конференции, что отец Леметр «имеет нам сообщить нечто весьма интересное», чем заставил иезуита волей-неволей развить бешеную деятельность, ибо преподобный вообще понятия не имел, что собирается выступать. Когда Леметр все-таки сварганил импровизированный доклад и стал представлять его собравшимся, из аудитории послышался громкий шепот Эйнштейна, все еще говорившего по-французски с чудовищным швабским акцентом: «Ah, très joli; très, très joli» («Чудесно, просто чудесно»).
Эйнштейн радовался не только тому, что все-таки в конце концов подтвердилась справедливость его изначального простого и симметричного выражения G = T. Он увидел, что находки Хаббла позволяют нам ощущать себя флатландцами, которым удалось заглянуть за пределы своего мирка и узреть, что же происходит на самом деле. Мистеру Квадрату из сказочки Эдвина Эбботта понадобился для этого визит Шара. Фридман предлагал (тоже вполне метафорически) отправить путешественника по совершенно прямой линии, чтобы установить, сумеет ли тот таким манером вернуться домой. Ни этот, ни другой подход здесь, пожалуй, не годился. Однако несложная – и довольно давняя – идея картографов о том, чтобы просто заняться тщательным измерением треугольников и прямоугольников, дабы выяснить, не вспучены ли они, – эта идея (которую Гроссман некогда объяснил Эйнштейну) оказалась ближе к реальному решению, которым теперь мог воспользоваться Эйнштейн.
Сам Хаббл не совсем мог уяснить себе это решение. Он понимал, что его переменная звезда-цефеида в Андромеде предоставляет нам способ продемонстрировать, что наша Галактика является лишь одной из многих галактик (исполинских островов, каждый из которых состоит из миллиардов звезд), и они простираются в глубины космоса, до самых пределов чувствительности его новенького стодюймового телескопа, установленного в горах посреди безводной калифорнийской пустыни. А красные смещения, изученные Хьюмасоном, показали, что эти галактики движутся прочь от нас, причем весьма быстро, и что чем дальше они от нас, тем быстрее они летят.
На более глубокое понимание Хаббл не был способен: он первым признался бы, что отнюдь не теоретик. Из теорий Эйнштейна и без того можно было вывести множество странных следствий. Вряд ли многие сочли бы естественным, скажем, представление о ткани пустого пространства, которая сминается, если «проткнуть» ее, забравшись по приставной лесенке (не говоря уж о том, что взмах руки в воздухе заставляет окружающее пространство прогибаться и провисать). А эти новые открытия стали еще более ошеломляющими. Обнаруженное при помощи стодюймового телескопа разбегание от нас далеких галактик имело бы смысл, будь Вселенная создана именно на вершине калифорнийской горы, после чего (как при катастрофическом выбросе магмы) все стало бы двигаться «вовне», больше никогда не прекращая этого процесса. Но даже Хаббл, при всей своей нескромности, все-таки не мог до конца поверить, будто все далекие галактики нашей Вселенной знают, где он находится, и что он пребывает в центре всех будущих событий и, по сути, наблюдает, как эти события все больше удаляются от него.
Реальное объяснение заставляет смирить гордыню. Допустим, вы держите в руке ненадутый воздушный шарик белого цвета. Произвольным образом нанесите на него красным маркером десяток точек. Начните надувать шарик, и вы увидите, как точки станут удаляться друг от друга. Причем точки, находящиеся поблизости друг от друга, будут расходиться сравнительно медленно, а точки, отстоящие далеко друг от друга, – быстрее.
И неважно, откуда вы смотрите. Примите за отправной пункт точку, которая оказалась на верхушке шарика, рядом с вашим ртом. По мере надувания ближайшие к ней точки проделают сравнительно небольшой путь. А вот точки на противоположном полюсе будут двигаться гораздо быстрее, ибо их будет толкать весь объем выдыхаемого вами воздуха. А теперь зацепимся взглядом за какую-нибудь из этих далеких красных точек. Ближайшие к ней будут сдвигаться лишь на небольшое расстояние. Между тем самые далекие от нее будут преодолевать гораздо более значительную дистанцию.
Такие эффекты выглядят куда серьезнее, если вообразить, что вместо шарика мы имеем дело со всей Землей. Допустим, вы стоите близ лондонского парламента и видите на другом берегу Темзы чудесный буколический район Баттерси. Он начинает медленно уплывать от вас. Это не так уж удивительно, ибо вы наблюдаете, как Темза расширяется с чинной скоростью одна миля в час. Но по радио вы слышите сообщения о том, что Дублин при этом уносится прочь от вас со скоростью 100 миль в час, а Нью-Йорк (город еще более отдаленный) – со скоростью 3000 миль в час.
Картина имела бы физический смысл, обнаружься под Темзой какой-нибудь мощный лавовый поток, распирающий Землю: тогда центром такого процесса стал бы Лондон. Но поступают и другие сообщения, очень странные: нью-йоркский репортер Би-би-си настаивает, что ощущает, будто именно он сохраняет неподвижность. Берег Нью-Джерси неспешно отдаляется от него со скоростью миля в час, по мере того, как Гудзон медленно расширяется. Но город Торонто, находящийся дальше от Нью-Йорка, чем Нью-Джерси, удаляется со скоростью 300 миль в час, а еще более далекий Лондон – со скоростью 3000 миль в час.
Непонятно, каким образом и Лондон, и Нью-Йорк могут ощущать себя неподвижным эпицентром какого-то планетарного извержения лавы. Такое возможно, лишь если наша планета расширяется по всему объему. Происходящее на поверхности может показаться странным (все эти города, так неодинаково удаляющиеся друг от друга), но если представить себе Землю как большой воздушный шар или пляжный мяч, которые расширяются, картина выйдет вполне осмысленная. Города, находящиеся поблизости друг от друга, всегда раздвигаются медленно. А далекие города (далекие друг от друга точки на поверхности планеты) по мере расширения всей сферы отодвигаются друг от друга быстрее.
В сущности, именно это Милтон Хьюмасон и наблюдал, обратив телескоп в глубины космоса. Далекие галактики в этом смысле подобны точкам на нашем шарике или городам на поверхности нашей планеты. Мало того, что они раздвигаются: вне зависимости от того, в какой точке вы находитесь, близлежащие к вам точки движутся медленно, а более далекие – быстрее. Этот факт может означать лишь одно: трехмерное пространство, в котором мы обитаем и которое кажется нам нашей Вселенной во всей ее полноте, на самом деле представляет собой как бы поверхность чего-то еще – чего-то колоссального, ужасающего и, вероятно, невообразимого для нашего ограниченного ума. Двухмерная поверхность воздушного шарика расширяется в трехмерном пространстве: это мы понять можем. Но получается, что и наша трехмерная Вселенная, со всеми ее галактиками и планетами, должна расширяться в четырехмерном пространстве. С этим логическим следствием не в силах справиться наш ограниченный ум: по крайней мере, мы вряд ли сумеем наглядно представить себе, как все это происходит.
Открытие Хьюмасона стало для Эйнштейна воплощением давних надежд. Предсказание, содержавшееся в его исходном уравнении (которое он по ошибке отверг, несмотря на все попытки Фридмана и Леметра убедить его), оказывалось верным. Наша Вселенная – лишь поверхность чего-то наподобие гигантской сферы. По всей поверхности этой «сферы» разбросаны галактики, и в настоящее время они разлетаются – по мере того, как расширяется «сфера». Мы у себя в Млечном Пути не обладаем никакой уникальностью или избранностью – как и никакая другая галактика. По сути, мы лишь точки на поверхности расширяющегося воздушного шарика. Вообразить это трудно. Но нет никаких сомнений: измерения, проведенные в обсерватории Маунт-Вильсон, недвусмысленно показали нам, «флатландцам», что это именно так.
Тот период (1929-й и несколько последующих лет) ознаменовался для Эйнштейна сравнительным спокойствием и в личной жизни. Они с Милевой наконец достигли взаимопонимания, во многом благодаря Мишелю Бессо, выступившему в качестве посредника-умиротворителя. Эйнштейн считал, что будет только справедливо, если он отдаст Милеве всю свою Нобелевскую премию (он получил эти деньги в 1922 году). Основную часть суммы она вложила в недвижимость, сдаваемую внаем. Финансовая стабильность уменьшила ее раздражение, в результате чего и сам Эйнштейн сумел теснее сблизиться с сыновьями. После одного выходного, проведенного с мальчиками, Эйнштейн писал Милеве, что их хорошее поведение дает понять: «Ты знаешь, что делаешь, ты это доказала».
Его жизнь с Эльзой тоже налаживалась. Едва познакомившись с ней, он писал: «Я должен кого-нибудь любить, иначе мое существование беспросветно. И этот «кто-нибудь» – вы». После их женитьбы в 1919 году первоначальный всплеск страсти поугас, но с годами в их отношения постепенно вернулись теплота и любовь – неожиданно для них обоих. И хотя Эйнштейн продолжал заводить интрижки на стороне, он никогда не унижал ее, всегда проявлял щедрость, а кроме того, обладал как раз таким чувством юмора, какое ей нравилось. Эйнштейн осознал, что даже несовершенный брак (начавшийся как отношения, выстроенные с досады на другую женщину) может постепенно обрести свои приятные стороны. Эльза восхищалась им, была превосходной хозяйкой, гости при ней чувствовали себя непринужденно, к тому же у нее тоже имелось чувство юмора, очень милая ироничность, которая пришлась ему по душе.
Вот один пример. В декабре 1930 года, когда они прибыли в Калифорнию для того, чтобы он ознакомился с результатами Хаббла, в поджидавшей толпе имелось несколько десятков девушек-чирлидеров (в США они обычно входят в группы поддержки местных футбольных команд и т. п.). Это зрелище показалось супругам настолько нелепым, что Эльза решила провести смотр этих восторженных девиц – как если бы перед ней вытянулся в струнку почетный караул. Она прошествовала мимо них, одобрительно бормоча: «Хорошо. Очень хорошо», – чем немало позабавила мужа.