В жилой комнате антиквар наконец зажег керосиновую лампу, поправил очки и, прищурившись, стал разглядывать своими близорукими глазами того, чей голос обрел сейчас и кровь и плоть. Плоти, можно сказать, почти и не было: большие, глубоко посаженные глаза, грязные впалые щеки, какая-то прожженная, потрепанная, неизвестно какой армии шинель, на одной ноге чуть ли не из автомобильной покрышки вырезанный ботинок, обмотанный тряпками, другая тоже обута бог весть во что, только шляпа на поседевшей раньше времени голове сидела до странности элегантно и совсем не вязалась с неказистым обликом пришельца.
Чужак снял шляпу, осторожно положил на стол, стянул шинель, рваный пиджак, схватил с тарелки кусок колбасы, жадно откусил, плюхнулся на широкую и белую постель Мурского и, зажмурившись, пробормотал:
— Славная колбаса. Давно такой не едал.
— Конская, — вздохнул Мурский. — Конская.
Антиквару, видно, было жаль колбасы. Он смотрел на грязное отребье пришельца, растянувшегося в своей нелепой обуви на чистой белой постели, и прерывистым голосом обиженного ребенка сказал не то самому себе, не то пришельцу:
— Весной уже приходил одни от сестры. Только на нем была не шляпа, а ушанка. Мертвого его нашли. Без ушанки.
— Теперь не весна, а зима, господин Мурский. И кроме того, моя шляпа, к вашему сведению, бессмертна!
Мурский покосился на провалившегося в глубокий сон незнакомца, потер ногой об ногу, вздохнул и, обыскав чужие карманы, принялся сквозь очки, как в лупу, внимательно разглядывать черный сверкающий пистолет, расческу, огрызок морковки, коробку из-под американских сигарет с коралловыми четками внутри, долго вертел в руке паспорт и шепотом повторял:
— Георгий Забелла… Георгий Забелла… Родился в девятнадцатом году в Даугавпилсе. Забелла, Забелла… Не помню такого… Забелла… Вечная память Георгию Забелле. — Мурский вернул все на прежние места, только пистолет до боли сжимал в потной руке.
— Все карманы осмотрели? — спросил родившийся в девятнадцатом году Забелла.
Мурский застыл, словно внезапно разбитый параличом.
— Зачем антиквару пистолет? — выговорил наконец он, возвращая оружие.
Утро выдалось хмурым и студеным. Георгий Забелла брился у рукомойника.
Иероним Мурский готовил на примусе завтрак.
— Жаль, — сказал Мурский. — Очень жаль. Могли бы, пробираясь ко мне, с приветом от моей сестры хоть одну примусную иголку прихватить.
— Знал бы, прихватил бы десяток, — буркнул Забелла.
— Туго нынче с примусными иголками, — вздохнул Мурский. — Очень туго.
— Что это? — спросил Забелла, прислушиваясь к шуму за окном.
— Сносят развалины.
…Два старых танка, переделанные под бульдозеры, расчищали развалины.
По мощенной булыжником городской улице с лопатами в руках медленной колонной шагали немецкие военнопленные. Конвоировали их совсем молоденькие, по-юношески застенчивые солдаты в белых, не видавших воины кожушках. Конвоиры изредка переговаривались друг с другом и подстегивали колонну, видно, единственным знакомым немецким словом «шнеллер!» Пленные постарше снисходительно улыбались юным конвоирам и разглядывали разрушенный город и автофургон с надписью «Хлеб», остановившийся, чтобы пропустить колонну.
— Йа, йа, зофорт! Йа, йа… Сейчас, — кивали они и по-прежнему шагали уверенно и неспешно.
Забелла проводил взглядом военнопленных, словно ища в колонне знакомого.
Возле керосиновой лавки Забелла приглядел в очереди бойкого пацана с жестяным бачком и в огромном, видно, с отцовского плеча, пиджаке, поманил его пальцем:
— Заработать хочешь? — И протянул денежку.
— Дайте, — сказал пацан. — А что надо сделать?
— Поднимешься на третий этаж этого дома, видишь? — Забелла показал указательным пальцем. — На дверях такая медная табличка. Позвони или, если звонок не работает, постучи ногой…
— И что сказать?
Забелла задумался.
— «Пастушки, скорей бегите… в Вифлеем вы поспешите…» Я за тебя постою в очереди…
— Добавьте еще денежку! — сказал сорванец. — Запомнить трудно, и, может, еще за это влетит.
Забелла прибавил еще рубль, и пацан, подняв полы пиджака, помчался к указанному дому. Очередь медленно продвигалась к прорубленному в стене окошку, над которым красовалась надпись: «Керосин».
Пацан позвонил в дверь с медной табличкой, на которой было выгравировано: «Вилкс». Он нажимал па кнопку звонка и одновременно стучал йогой в дверь.
— Тебе что? — удивился знаток римского права, когда увидел сорванца.
— Скорей бегите, — выпалил пацан.
— Куда? — опешил старый Вилкс.
— В Леем, — испуганно процедил тот.
— В Леем? — упавшим голосом повторил Вилкс.
— Ага!
— Тебя кто сюда послал?
— Он там… У керосиновой лавки. Я ему еще бачок оставил.
Старый Вилкс пристально глянул на мальчишку, порылся в кармане, достал горсть мелочи и сказал:
— Вот тебе па леденцы!
Пацан сунул деньги в карман и сломя голову бросился вниз.
Старый Вилкс потоптался на пороге, запахнул халат, быстро прошел в гостиную и уставился в окно. Но оттуда был виден только шпиль кирхи, остов разбомбленной гостиницы «Метрополь» и скованное льдом море.
Он постоял у окна, пытаясь разглядеть что-то, и вдруг сорвался с места.
Пацан подбежал к лавке.
Того, кто посылал его за два бумажных рубля, не было.
Сорванец бросился за угол, но и за углом никого не увидел. Пока он бегал и искал свой бачок, подоспел и знаток римского права Эдвард Вилкс.
Он огляделся и, понизив голос, спросил у пацана:
— Где он?
Мальчишка только пожал плечами.
— Как он выглядел? Молодой или старый?
— Старый!
— Этот? — старый Вилкс достал из кармана фотографию Юрия, молодого, снятого на берегу моря, наверное, в честь окончания гимназии.
— Нет, — испуганно замотал головой пацан.
— Посмотри еще раз.
— Нет!
— Врешь! Этот! — воскликнул старый Вилкс и схватил мальчишку за ухо. — Я его три года не видел! Три года!
— Отпустите! Больно! — заорал пацан, вырвался из цепких рук старого Вилкса и пустился наутек.
Вечером Георгий Забелла сидел в лапке Иеронима Мурского за столом и уплетал конскую колбасу с вареной картошкой. Антиквар разливал по стаканам водку и морщился.
— С детства не переношу запаха керосина.
— Что ж… подведем, как говорят, предварительные итоги. Итак: жил-был на свете герр Лемке. Любовник вашей сестры.
— Да.
— Герр Лемке служил в гестапо. И поручили ему, прохиндею, вывезти в Германию по железной дороге награбленное добро. А он, не будь дураком, подстроил при помощи своих подручных нападение на поезд. Мол, партизаны напали. Выгрузил все, припрятал куда следует. Но герру Лемке крупно не повезло..
— Клянусь богом, — выдохнул Мурский, — герр Лемке погиб, когда бежали от русских… Но куда добро дел, я не знаю.
— Господин Мурский, — сказал Забелла, — вас давно били?
— Меня?
— Вас.
Забелла вытер губы, застегнул пиджак, надел свою бессмертную шляпу, встал.
— Я никого не знаю… Я всю жизнь имел дело с книгами… Пощадите.
— Встаньте, Мурский, — властно приказал Забелла и, когда тот не послушался, взял его за подбородок, повернул к себе и сказал: — Я не могу вернуться к вашей сестре с пустыми руками.
— Господи! — простонал Мурский. — Почему все ко мне идут?! И вы, и тот, ваш предшественник… Покойник… Не я грабил. Не я прятал. И списков с адресами и фамилиями у меня нет. Я покупал и продавал книги.
Мурский всхлипнул, приложил ладонь ко лбу и, словно что-то выудив из памяти, сказал:
— Единственное, что я знаю… Тот, весенний молодец, в ушанке, посланец сестры… отправился отсюда на Столярную. Кажется, восемнадцать. К какому-то Лису.
В кирхе воскресная служба была в самом разгаре. Мощно гудел орган, и дружное и скорбное пение певчих долетало, казалось, не только до купола, но и до самого неба.
У входа одноглазый нищий, склонив голову, не то дремал, не то слушал преданные господу богу голоса.
Напротив кирхи, на фронтоне старинного здания в стиле позднего барокко, алел праздничный транспарант: «Да здравствует тридцатая годовщина Великой Октябрьской Социалистической революции!».
Морской ветер трепал полотнище, оно вздувалось и потрескивало, как горящие поленья.
— Давно поют? — спросил Забелла и тронул нищего за рукав облезлой овчины.
— Скоро конец, — встрепенулся одноглазый.
— Опоздал, — пригорюнился Забелла. — Пока добирался пешком со Столярной восемнадцать, служба и кончилась… — Он сунул нищему бумажный рубль и пошел в кирху.
— Господь бог вознаградит тебя за щедрость, ибо следит за каждым и за тобой, — поблагодарил нищий.
На Столярной улице было пусто, торчали одни руины с выжженными глазницами окон, с грудами битого кирпича, головешек, железобетонных обломков, и только кое-где, на уцелевших фасадах домов, красовались никому теперь не нужные завлекательные надписи: «Парикмахерская», «Мануфактура братьев Гольдшмидт», «Фотография Берзиня» и другие, более свежие, выведенные русскими буквами: «Мин нет!».
Сюда еще не дошли бульдозеры, но их натруженные голоса доносились все настойчивее.
С виду дом восемнадцать, стоявший на Столярной улице, был почти цел. Только третий этаж был срезан как ножом, на первых двух окна были выбиты, кое-где сохранились парадные двери, чистые, не закопченные, обитые довоенной обивкой, висели цепочки дверных колокольчиков, зияли щели почтовых ящиков.
Забелла дернул цепочку, и за дверьми неожиданно зазвенел колокольчик. Пришелец дернул еще раз и еще, потом толкнул дверь. Она рухнула и за ней открылись такие же руины, как и снаружи, на улице.
Какая-то женщина стирала в тазу белье и на Забеллу не обращала никакого внимания. Она подошла к натянутой среди развалин проволоке и стала развешивать на ней мужские сорочки и подштанники. Когда Забелла приблизился, женщина поспешно подняла таз, словно желая прикрыться им или защититься. Волосы спадали на ее худые, как у подростка, плечи. Лицо было бледное и очень усталое. Одна нога на щиколотке была перевязана бинтом.