«— Я не бег... Я с колхозом жил. Хорошо ли, плохо, а жил... А ты убег... Укрылся... В овраг спрятался, — кричит ему в горе и ненависти застигнутый на месте преступления в ночной степи Яшка, сапрыкинский колхозник, которого считают дурачком. — Разве ты степь стерегешь. Ты себя стерегешь... Свое житье... Логово свое в овраге ружьем оберегаешь...»
Именно эти слова — «волк ты овражный» — стоили незадачливому косарю жизни. Конец рассказа (как уходил, убегал Игнат от Яшкиного тела, сваленного замертво чугунным кулаком, как уходил он, убегая от себя, от слов Якова: «А где мне косить, Где... А у меня их пятеро, окромя самого да бабы») глубоко символичен.
«Он бежал, пробиваясь к дороге, но ее все не было, и, поняв, что сбился, он стал забирать правее. Но трава показалась ему выше, чем была, ноги, ощущая внезапную пустоту, сами побежали в какую-то низину, трава спутанными петлями охватывала ноги, и он, тяжело ломясь сквозь заросли, продирал их коленками... Первый раз за все пятнадцать лет объездов Игнат не узнавал мест, не знал, куда ему идти. И, не решаясь больше шагнуть дальше, боясь, что в любое мгновение может наступить на лежащего в траве дурачка, загнанно, по-волчьи ощерясь, он повел по сторонам втянутой шеей.
— Если что — ничего не знаю... А то — конец... Отказаковался. — И он вдруг явственно осознал, что все эти годы ждал каких-то неприятностей от Сапрыковки».
Сапрыковка, ее суд, ее правда, незримо присутствуют в рассказе; мы чувствуем ее властную силу и в промелькнувшем где-то на заднем плане председателе сапрыкинского колхоза Васюхине («Сгорел мужик. Не поест, не поспит вовремя. Все мотается по полям. Думал поскорее сладить дело»); и в характере отца Игната, в пустой, безлошадной конюшне латавшего хомуты («Для чего хомут-то, — спрашивал отца Игнат... — Лошадей-то нет!» — «Жив живое думает. Про запас»); и в хилом Яшке, прослывшем за детскость и безропотность в деревне дурачком («Я с колхозом жил... Все делил. Моего поту там полито...»). Сапрыковка, ее труд, ее судьба правят всей атмосферой рассказа, — это она, Сапрыковка, вершит над отщепенцем Игнатом нравственный суд.
В. Чалмаев в своей в целом интересной и полезной книжке «Евгений Носов» (издательство «Советская Россия», 1974 г.) возражал против подобной трактовки рассказа. Критик, мне думается, в рассказе не понял до конца характера Игната Заварова, в животной и бессмысленной ярости забивающего насмерть неповинного и беззащитного сапрыковского мужичка Яшку, не увидел истоков этой звериной жестокости Игната в самой Сапрыковке, в ее исторической судьбе. По его мнению, преступление Заварова — «итог давнего бегства Игната: от земли, утраты им представлений о своем месте в жизни, утраты власти над собой трудовых моральных традиций... Образ главного героя «Объездчика», — заявляет критик, — отражает всю глубину нравственной тревоги писателя за иных выходцев из деревни, попавших или в город, или в научную среду...» Для критика неприемлема сама мысль о том, что этот характер в конечном счете воплощает инстинкт собственничества. Он приводит слова из моей статьи «К зрелости» «о древнем инстинкте собственности, который колобродит в душе Игната и который заставляет его искать обходных путей в жизни, чтобы сохранить иллюзию власти над своими ближними», комментируя их следующим образом: «Не власть испортила Игната, а он, своим моральным несоответствием, выросшим в нем хамством, способен испортить, извратить и дело, и родственные чувства». Но это возражение не по существу, потому что суть, конечно же, не во «власти», не об этом речь, а в том, каковы реальные истоки этого «морального несоответствия» Игната Заварова: было ли оно «итогом давнего бегства от земли» или же современным проявлением «инстинкта собственничества», отягченным, так сказать, новейшими напластованиями»?
Этот спор не только о характере Игната Заварова, но шире — о нравственном идеале писателя, о верности его правде жизни. Проза Евгения Носова, тот же рассказ «Объездчик», рассказ «Домой за матерью», повесть «Шумит луговая овсяница», другие произведения писателя, думается, заключают в себе решение этого спора. Прежде всего, наивно говорить, будто Игнат «убежал от земли» в город или «в научную среду», устроившись объездчиком в соседний заповедник. Он «между городом и деревней обосновался», по сути дела — «вернулся» к земле, точнее — к стародедовским привычкам мелкособственнического хозяйствования на земле, помните: «Для жительства Игнат облюбовал глухой лесистый лог на краю степи, поросший дубняком, дикими грушами и лещиной. Когда ходил выбирать место, спугнул волчий выводок и выстрелом из ружья уложил матерого.
— Хватит, пожил. Теперь я тут жить буду, — посмеялся Игнат, подняв за хвост взъерошенного зверя.
Срубил крепкую дубовую избу, выложил камнем погреб, на вольные хлеба завел корову, поставил во двор казенную лошадь, купил батарейный приемник, индюков расплодил...» Вот тебе и «город» или «научная среда».
Если уж и говорить о «городе» и «научной среде», то полезно вспомнить другой рассказ Носова — «Домой за матерью», о близком по духу Игнату, Васюкееве. «В новом касторовом пиджаке, нейлоновой сорочке и рыжих собачьих унтах он лежал навзничь, сцепив на животе толстопалые руки в синих крапинах подкожного угля». Таким, пьяным, грубым, отвратительным, рисует нам Носов этого Васюкеева, из Воркуты через Москву направляющегося в родную деревню на Орловщину, чтобы забрать свою мать, которая в голоде и холоде тяжких послевоенных лет, одна-одинешенька растила «четверых голопятых, вечно нестриженых Васюкеевых». Недоучившись, кое-как проходив по пять-шесть зим в школу, они, подрастая, покидали деревню и по вербовке разлетались кто куда. «Лишь младший Алешка дотерпел до десятого класса и по всем правилам поступил в Московский университет».
В свое время много споров в критике вызвал рассказ Е. Носова «Шуба» — о том, как колхозница Пелагея вместе с дочерью Дуняшкой ездила в город покупать пальто. Как застенчиво, с радостным трепетом примеряла Дуняшка обнову, а потом, не остывшие от возбуждения, мать и дочь еще долго толкались по разным отделам, пока не увидели «даму, примерявшую шубу... Она свисала с плеч волнистыми складками, рукава были широкие, с большими отворотами, а воротник разлегся от плеча до плеча». В рассказе переданы и потрясение Дуняши и Пелагеи красотой этой шубы, и их удивление непрактичностью дамы, на которой было еще «очень хорошее, совсем новое — и материал и лисий воротник» — пальто, и, наконец, их оторопь, когда муж этой дамы «расстегнул портфель и положил на кассовую тарелочку два кирпичика сотенных, перехваченных бумажной лентой».
Критик И. Ростовцева увидела в этом рассказе «торжество внешнего превосходства мещанина и неизбежное его отчуждение от народа» (Ростовцева. И. Современное в человеке. «Москва», 1969, № 11). Думается, что эта формулировка применительно к рассказу «Шуба» чрезмерно резкая — рассказ написан в совершенно иных, мягких, пластичных тонах. Если и проявляется такого рода «торжество», то разве в вопросе: «Вот мы с тобой и с обновками?»— улыбнулась дама, заметив Дуняшу, и ласково потрепала ее по щеке».
В рассказе «Домой за матерью» в принципе — та же «шуба», только вывернутая наизнанку. И уже не Дуняша, юная колхозница из курской деревни, но студент Московского университета Алеша Васюкеев с недоуменным удивлением наблюдает своего старшего брата, с чисто купеческим гонором раскидывающего заработанные в Воркуте деньги в столичных магазинах и ресторанах. Казалось бы, оба брата Васюкеевых оторвались от «земли», переместились, говоря словами В. Чалмаева, «в город или научную среду». Так почему же один из них не только остался прежним, внимательным к людям, щедрым душевно, но и поднялся до новых высот человеческой культуры, знаний, другой же сохранил и приумножил свое бескультурье, душевную и нравственную заскорузлость, хамство и животный, собственнический инстинкт? Нет, не соотношение «города» и «деревни», но какие-то иные, не по горизонталям, но по вертикалям, нравственные водоразделы жизни волнуют Е. Носова.
Это наблюдение ни в малой степени не отменяет того бесспорного факта, что Евгений Носов действительно отменно знает и любит деревню и ее людей. С чувством уважения он относится к истинным ценностям деревенской жизни и труда, к труженикам земли, таким, как Пелагея и Дуняша из рассказа «Шуба» или председатель сапрыковского колхоза Васюхин из рассказа «Объездчик», «душевный» человек, который «сгорел», налаживая жизнь в Сапрыковке, — «думал поскорее наладить дело, а выходит, одной-то жизни и не хватило». Эти ценности деревенской, колхозной, народной жизни, с точки зрения писателя, — вполне реальная и немалая нравственная сила.
О бережном отношении к духовным и нравственным ценностям сельщины, ее поэзии и красоте, ее трудовой нравственности — повесть «Шумит луговая овсяница», рассказы «За долами, за лесами», «И уплывают пароходы, и остаются берега», «В чистом поле за проселком», «Пятый день осенней выставки» и многое другое, написанное Носовым. Писателем созданы поэтические народные характеры — «соломенной» вдовы Анфиски, волшебницы и ворожеи, влюбленной в природу, и председателя колхоза коммуниста Чепурина, о котором Анфиса говорит: «вот и городской, а какой-то ты наш...» («Шумит луговая овсяница»); онежского крестьянина Савони с его неизбывной красотой и расположением к людям («И уплывают пароходы, и остаются берега»); деда Михайлы, бабки Евдокии, Верушки-сорожки с братцем Митькой, населяющих сказочный мир лесной вологодской деревни, «мир полузабытых сказок детства» (новелла «За долами, за лесами»).
Природа у Е. Носова, как и у В. Астафьева или В. Белова, помогает глубже постигать людей, живущих с ней в мире и согласии, ощутить всю природность, естественность их быта, и отсюда — чистоту жизни и нравственности. Так, старый Савоня в рассказе «И уплывают пароходы, и остаются берега», как и Иван Африканович в «Привычном деле» В. Белова, «не умел отделять себя от бытия земли и воды, дождей и лесов, туманов и солнца, не ставил себя около и не возвышал над, а жил в простом, естественном и нераздельном слиянии с этим миром». Мотив этот — причастности ко всему живому, слияния с естеством природы как основы цельности народной нравственности, чистоты, незамутненности человеческой души принадлежит не только Носову, он сегодня общий для многих писателей.