я лодки не годится, — сказал Орлов. — Надо придумать что-то другое.
— Тогда «Мечта», — сказала Клара и задумчиво посмотрела на художника Орлова. — Мечта даже легче привета.
— То «Привет», то «Мечта», — грубовато хмыкнул Орлов. — Больно уж красиво.
Девушка Клара Курбе огорченно посмотрела на художника Орлова, который по собственной воле уходил из ее сердца.
— А если я мечтаю о двухпудовой гире? — спросил Петюшка, и милиционер-художник неожиданно хрукнул от смеха, а потом ухмыльнулся.
Тут уж все мы — и я, и Орлов, и Петюшка — тревожно поглядели на Клару, надеясь, что она это хруканье с ухмылкой не заметит.
Милиционер и сам напугался и попробовал преобразить неуместную ухмылку в сосание больного зуба. Но это не получилось — смешливая ухмылка тянулась, продолжалась. Все поняли, что милиционер-художник с громом и треском рухнул из сердца Клары на грязный пол.
Отчаяние и ужас отобразились в его глазах. Ему совсем не хотелось рушиться на пол. Да ведь он и ничего такого не сделал, только хрукнул, только ухмыльнулся! Нельзя же так сразу — из сердца на пол!
С ужасом, повторяю, в глазах Шура-милиционер искал выход из неприятного положения.
— Ха-ха, — нервно засмеялся он в открытую. — Ну и насмешил ты меня, Петюшка. С чего ты мечтаешь о двухпудовой гире?
— Мечтаю, и все! — лаконично ответил Петюшка. — Выжимать ее хочу.
— Вот так мечты! — продолжал смеяться Шура, направляя свой смех на девушку. Изо всех сил он приглашал Клару посмеяться над Петюшкой, но она даже не улыбнулась. Поджав губы, она глядела внутрь керосиновой лампы. Ясно было, что она хоть треснет, а больше никогда в жизни не взглянет на милиционера-художника.
Но и на художника-немилиционера, то есть на Орлова, ей смотреть не хотелось, ведь он сам, по собственной воле ушел из ее сердца. А меня и Петюшку она давно уже видеть не могла.
Некоторое время Клара раздумывала, на кого из присутствующих могла бы она посмотреть, и поняла, что смотреть не на кого. В глупое, неприятное положение попала девушка Клара Курбе — сидела за общим столом и ни на кого не могла смотреть. Вокруг же разместились четыре совершенно рухнувших в ее глазах человека.
Милиционер-художник прервал свой смех, вытер губы носовым платком. Отвага и безумие шевельнулись в его глазах.
Бедняга-милиционер-Шура-художник-любитель решился на отчаянный шаг.
— Если б у меня была лодка, — тихо сказал он, — если б у меня была лодка, самая легкая и самая лучшая в мире, я бы назвал ее «Клара».
Глава XVIIСамое легкое название в мире
Я и теперь, через несколько лет, часто задумываюсь, какое же слово, какое название самое легкое в мире? То вспоминаю я милицейскую «Ласточку», то Петюшкину «Пену», то снова придумываю:
«Пыль»,
«Печаль»,
«Тень»,
«Рассвет».
Ни на одном слове я никогда не могу остановиться. То кажется мне слово недостаточно легким, то не очень чистым, то совсем уж нелодочным. Где взять, как выбрать из миллионов слов самое легкое?
И «пыль», и «печаль», и «тень», и «рассвет» — все эти слова беспокоят меня, и я не понимаю, что же лучше, что легче — пыль или печаль?
Конечно, все эти слова не очень-то лодочны. Хотелось бы услышать наконец настоящее лодочное слово!
Но лодочное слово — это «весло». Настоящим лодочным словом лодку не назовешь. Что тогда мучиться, что выбирать? Не взять ли первое, что пришло в голову? Так и сделал милиционер-художник. Он сказал «Клара», и это слово действительно было для него самым легким в мире.
Но после того как милиционер сказал свое слово, в комнате стало тяжеловато. Все немного задохнулись, почувствовали тяжесть на плечах. Керосиновые лампы потускнели, начали коптить.
Я подошел к окну, открыл форточку.
За окном увидел я деревья, заваленные сизым снегом, оранжевые окна соседнего дома, человека с собакой, который вышел прогуляться перед сном.
С неба падали большие мартовские снежинки. Это был, наверное, последний снег нынешней зимы, пахло от него по-весеннему.
Я подумал, что скоро, очень скоро вскроются реки и на своей лодке — самой легкой в мире — я отправлюсь в плаванье. И плаванье это будет веселым и легким. Уж если лодка самая легкая, пускай и плаванье станет самым легким в мире. По маленьким рекам, по тихим озерам, по лесным ручьям.
Жаль, конечно, что капитан лодки не самый легкий в мире. Есть на свете люди куда полегче меня. Но, в конце концов, на всю эту невообразимую легкость должно же быть хоть что-то тяжелое.
Запах недалекой весны развеселил и обрадовал меня. Он разогнал коричневый керосиновый туман, все вздохнули полегче. Только милиционер-художник сидел чуть дыша. Горло его перехватило, лицо сделалось неподвижным. Он явно не знал, что же теперь делать, ведь только что на виду у всех он признался в любви к девушке Кларе Курбе.
Клара Курбе, чьим именем собирался Шура назвать свое судно, упорно глядела внутрь керосиновой лампы. По лицу ее ясно было, что она свою лодку «Шурой» не назовет.
— Может, назвать лодку «Снежинка»? — сказал я, жалея милиционера. — Легкая, по небу летит.
— Назови лучше «Стратостат», — сказал Орлов.
Грубоватая шутка Орлова никого не развеселила. Интерес к легким названиям угасал вместе с керосиновыми лампами. А лодка моя, безымянная, лежала на полу, в тени. Сама-то она знала, как ее звать, да сказать не могла. И тут вдруг я увидел, что лодке здесь, в мастерской, неуютно. Она и вправду никак не соединялась с граммофоном, и все эти разговоры насчет названия ей неприятны. Боком, боком, бортиком отгораживалась от людей, сидящих за столом. Она терпела все это только из-за меня.
— Послушайте! — сказал вдруг милиционер-влюбленный и показал на меня пальцем. — Его лодка, пусть сам и название придумает. Мы стараемся, лезем из кожи, а он только «Снежинку» придумал. Сразу видно, что в голове пусто.
Владелец граммофона был прав. Ничего легкого не приходило мне на ум. Только где-то на краю сознания мерцало слово «пузырек». Но соваться с «пузырьком» я не решался.
— Я потом придумаю название, — миролюбиво сказал я.
— Ну уж нет, — возразил милиционер. — Придумывай сейчас, чтоб мы все знали, на что ты способен.
Я заволновался, сжал зубы, тряхнул головой, чтоб шевельнулись мозги, но они тупо стояли на месте. От этой тряски на том же краю сознания, где мерцал «пузырек», возникло только странное, хотя и легкое словечко «тюль».
— Подумай о пухе, — сказал Орлов. — Все-таки «пух» — самое легкое.
«Глупое название „Пух“, — подумал я. — Но как легок тополиный пух, летящий над городом! А пух одуванчика над полем! Дунешь — и летят по небу светлые пушинки».
— Давай, давай, — подгонял меня Шура. — Придумывай скорей или сдавайся!
— Я придумал, — сказал я. — Лодка называется «Одуванчик».
И тут холодный пот прошиб меня.
«Глупо, глупо! — думал я. — Слишком нежно, слишком красиво!»
И все-таки в этом что-то есть. Трудно из миллионов слов выбрать одно-единственное, а если выбрал — держись!
— Лодка называется «Одуванчик», — повторил я и окончательно понял, что лодка — моя и это наше с нею дело, как мы назовем друг друга.
А чего такого плохого в слове «одуванчик»?
Одуванчик — самое простое, что есть на земле. В небе — воробей, в реке — пескарь, на лугу — одуванчик.
Есть люди, которые одуванчиков не замечают, не ставят их в букеты, не вьют венков. А я, признаться, люблю одуванчики. Их можно рвать сколько угодно, и никто не заругает. А можно сунуть в рот горький стебель и быстро проболтать:
«Колдуй,
баба,
колдуй,
дед,
заколдованный билет!» —
и стебель одуванчика заколдуется, завьется завитушками, как хвост тетерева-косача.
В одуванчике есть воздух — оооооооооо-ооооо…
В нем слышно дует ветер — дуууууууу-уууууу
В нем кричит лягушка — вввааааааааааа…
А потом пора уж и тормозить — ннннннннннн…
И как ножиком отрезать в самом конце — чик.
И это веселое «чик» особенно подходит к моей лодке, самой легкой в мире.
Одуванчик похож на человека. Голова-то круглая.
Не пойму, почему только старых людей называют «божьи одуванчики». По-моему, мы одуванчики с самого начала, а к старости становимся «божьими».
Я глянул на лодку, самую легкую в мире, — довольна ли она своим именем? Серебряная, остроголовая, с черною шнуровкой на корме — так не похожа была она на одуванчик, но я видел, что она довольна мною.
Глава XVIIIСамая близкая речка в мире
Прошел март, и в середине апреля я решился лодку испытать.
Ровно в шесть утра мы вышли из мастерской Орлова. Впереди, как лоцман, шагал милиционер Шура, следом мы с Орловым несли на плечах «Одуванчик». Мы двигались к Яузе — самой близкой речке в мире.
Милиционер Шура, стесняясь, нес весла. Ему было неловко в полной форме переносить предметы, не имеющие отношения к прямым обязанностям. Мне же казалось, что весла в его руках похожи на какие-то почетные винтовки, они усиливали торжественность момента.
— А вдруг начальство заметит, что ты тут с веслами бродишь? — пугал Шуру Орлов. — Что будешь делать?
— Скажет, что арестовал нас, — успокаивал я.
— А если здесь плавать запрещено? — не унимался Орлов. — Вдруг нас начнут штрафовать?
— Тогда Шура оштрафует нас первым, — объяснял я, — а потом штраф назад отдаст.
Милиционер-художник сердито оборачивался, делая строгое лицо, не отдающее назад никакого штрафа.
Выйдя на Серебряническую набережную, мы остановились. Далеко внизу, за чугунной решеткой, текла речка Яуза, окованная в гранит. Редкие черно-зеленые льдины плыли по коричневой воде, направляясь к Москве-реке.
— Самая грязная речка в мире, — сказал Орлов, печально оглядевши яузские берега. — Отложим испытание. Потеплеет — поедем на Клязьму, лодку-то хотя бы пожалей.