Общение с Вишней было решающим моментом в моей судьбе. Он дал мне начальные уроки подлинного рисования, научил видеть натуру, отбрасывая все несущественное и выявляя главное. За несколько бесед он открыл мне тайны, над которыми я бился не один год, которые мучительно пытался разгадать самостоятельно. С Вишней мы писали этюды, ходили на выставку картин в краеведческом музее.
В то время в меня вселилась какая-то непонятная тоска; я вдруг заметил, что у нас на окраине слишком однообразная, временами попросту скучная, жизнь, и меня стало куда-то тянуть; я не осознавал, куда именно, и мучился от этого непонятного влечения. Видимо, срабатывали гены, зов предков — все-таки они были горожанами, а может быть давала о себе знать внутренняя связь с местом рождения. Меня стали тяготить унылые будни и даже тишина в поселке; не раз после школы я уходил в город и бродил по шумным вечерним улицам. Как-то набрел на публичную библиотеку, заглянул в зал, увидел занимающихся студентов, подошел к полкам с книгами и… наконец открыл для себя самое увлекательное занятие на свете — чтение.
Чуть позднее мы стали устраивать у Вишни чаепития; говорили о книгах и живописи, под конец чаепития мать Вишни просила Катю что-нибудь сыграть. Катя с улыбкой подходила к инструменту и играла Моцарта, Чайковского… И вот тогда я понял, к чему меня тянуло, к какой среде, к какому духовному общению.
Из учителей запомнился историк Лев Иванович, всегда гладко выбритый, наутюженный. Многие учителя следовали четкой программе, а Лев Иванович вел урок в форме беседы, размышления. Он успевал дать и учебную тему, и рассказать о писателях и художниках той или иной страны. Это были лекции по общей культуре, необычное ассоциативное преподавание; мы узнавали, что создавалось у разных народов в одно и то же время. Развивая нашу интуицию, Лев Иванович советовался с нами, ставил задачи. Он отличался беспредельным пониманием наших душ: снисходительно относился к нашим закидонам и был терпелив, как всякий хороший учитель. Он учил нас не зубрить материал, а мыслить самостоятельно, проявлять инициативу и, главное, многочисленными примерами давал прекрасные уроки нравственности, направлял наши неясные устремления в нужное русло. Подобный метод обучения приобщал нас к творчеству.
Много лет спустя приехав в Казань и узнав, что Лев Иванович еще учительствует, я заглянул в школу.
Он сильно постарел, но по-прежнему все спешил выговориться, побольше рассказать ученикам. Меня «прекрасно помнил», крепко пожал руку, расспросил о жизни в столице.
Толстяк Игорь Петрович выглядел колоритно: пестрый галстук, короткие брюки, желтые ботинки, да еще лысый, с едкой усмешкой на лице. Он появился у нас в середине учебного года и стал вести физику и астрономию. Вообще-то он преподавал в институте, а в школу устроился по совместительству и сразу завел институтские порядки.
— Можете на мои занятия не приходить. Мне все равно, — объявил торжественно-загробным голосом. — Но спрашивать буду, пеняйте на себя!
На первом уроке по астрономии он сказал, что сейчас начертит схему Земли. Взял кусок мела, подошел к доске и, вытянув руку, одним движением провел огромный, идеально точный круг. Класс ахнул. Он обернулся и притворно вздернул брови:
— В чем дело? — и усмехнулся, довольный произведенным эффектом.
Потом повернулся и моментально, не отрывая мел от доски, рядом провел второй круг, такой же точный. Посыпались вопросы.
— Всего лишь простор воображения и тренировки, дорогие мои, — поджимая губы, растолковал он. — Ежедневные тренировки в течение десяти лет, только и всего.
В тот день он поставил три двойки. Кого ни вызовет, небольшая ошибка — стоп!
— Идите на место, дорогой. В следующий раз сделайте одолжение, выучите этот пустяк.
На втором занятии он вкатил еще штук пять двоек. Ему было все равно, какие отметки ставили до него. Вызвал отличника Чиркина и за малейшую оплошность влепил двойку. Обстановка на его уроках достигла наивысшей степени накала. К директору зачастили родители, пришла комиссия из Отдела образования. Как правило, при комиссиях директор давал учителям указание: вызывать отличников, чтобы общий процент успеваемости выводил школу в передовые. А Игорь Петрович вел урок как обычно, точно и не сидела на задних партах дюжина мужчин и женщин с блокнотами. Демонстрируя определенное мужество, он с неизменной усмешкой вызывал тех, кого давно не спрашивал, и ставил двойки. Многие считали его завышенные требования садизмом, но он добился своего — к окончанию учебы мы все хорошо знали физику и астрономию. В аттестаты он поставил только четверки и пятерки.
Химию и биологию преподавала спокойная, добродушная женщина с усами, в которую был влюблен учитель математики, бывший артиллерист, всегда немного выпивший, но державшийся артистично, напоказ, точно перед кинокамерой. Про этот безгрешный роман знала вся школа. Частенько кто-нибудь из учеников, как бы невзначай, спрашивал у химички про математика, и та краснела и сбивчиво тараторила:
— Не говорите глупостей.
Когда же про химичку намекали артиллеристу-математику, он надувался и бурчал:
— Это к делу не относится… как и многое другое. Перед вами здесь учились одни — курили, с уроков сбегали, но учителей уважали…
Он начинал урок с того, что вызывал к доске какого-нибудь отличника, вроде Чиркина:
— Давай решай задачу, ты у меня молоток.
Сам подходил к окну и смотрел, как на пришкольном участке химичка с учениками разбивала грядки. Чиркин решит задачу, математик посмотрит на доску.
— Молоток! Давай иди на участок. Помогай.
Он преподавал и в младших классах. Там на его уроках стояла невероятная стрельба из рогаток, но он ее не замечал, только время от времени доставал из кармана пузырек и, сделав глоток, мрачно пояснял:
— Не подумайте дурного. От сердца!
По совместительству он преподавал и в женской школе. Как-то при мне на улице к нему подбежала одна девчонка:
— Спросите меня. Я хочу исправить отметку. Обещаете?
— Я женщинам никогда ничего не обещаю, — он повел в воздухе рукой и подмигнул мне, как бы в поддержку своего остроумия.
У нас был на редкость предприимчивый директор. Он сумел отвоевать у соседнего предприятия приличную территорию под спортивную площадку и пришкольный сад; на какой-то автобазе выхлопотал допотопную «полуторку» завозить дрова для отопления школы, на сэкономленные деньги, выделенные на ремонт школы, купил «эмку», как бы для выездов в Отдел образования, на самом деле шофер развозил его и завуча по домам.
Наш завуч был жестким человеком, замкнутым и неприступным; ученики называли его «дубоватым». Завуч особенно нажимал на нормы БГТО и ГТО, сам инспектировал начальную военную подготовку, сам ставил отметки в журнал — всегда одни тройки: «три», «три с плюсом», «три с минусом». Тем не менее благодаря завучу мы делали основательную физзарядку и в конце концов почти все получили значки, которыми гордились как орденами.
А в «дубоватости» завуча я убедился случайно — однажды услышал, как он сказал нашему историку:
— Что вы расхваливаете итальянцев? Не понимаю, как можно столько говорить о чуждой нам культуре!
— Потрудитесь выучить итальянский, и тогда вам станет понятно, — усмехнулся Лев Иванович.
Известное дело — невежественный человек всегда ненавидит то, чего не понимает.
Как ни натягивали отметки учителя, наш директор так и не смог вывести школу в передовые по успеваемости. Тогда он взял и ввел новшество — установил в классах кафедры, а уж здесь-то мы точно переплюнули все школы.
С годами учебные дела совсем перестали интересовать директора, он их полностью свалил на завуча. Сам осуществлял «общее руководство», неустанно вводил новшества и говорил о наших «неограниченных возможностях». Во всех школах самым грозным наказанием считалось «доложу директору», у нас — «пойдешь к завучу».
Директор создал и наш школьный хор. Позднее хоры появились во многих школах, но первый появился в нашей. Для музыкальных занятий пригласили бывшего оперного певца Анатолия Васильевича, человека страстного, энергичного, сумевшего нас увлечь хоровым пением… Я никогда не забуду наших репетиций и выступлений, и его, Анатолия Васильевича. Он не дирижировал, а прямо-таки священнодействовал — на глазах свершалась оптическая иллюзия: от напора звуков стены класса раздвигались и песня вырывалась на улицу, останавливая, завораживая прохожих. Трудно передать ту возвышенную приподнятую атмосферу, того состояния, когда в многоголосье ощущаешь себя важным нервом единого большого организма…
Наш хор, действительно, звучал неплохо; мы даже несколько раз выступали по городскому радио и тем самым прославили свою школу. Помнится, некоторые наши солисты (в том числе и отличник Чиркин) не на шутку возгордились, почувствовали себя масштабными фигурами. Но на наш выпускной вечер Анатолий Васильевич пришел с женой, тоже певицей, и они так пели дуэты из оперетт, что сразу стала понятна разница между способностями и талантом. После выступления супругов, ко мне подошел Чиркин и сникшим голосом сказал:
— Так я не смогу спеть никогда.
Понятно, в подростковом возрасте часто меняются самооценки, достаточно какого-либо случая, чтобы разувериться в себе или наоборот — почувствовать могущество. По слухам, Чиркин все же стал певцом и довольно известным.
Кстати, на том вечере, вернее, когда мы со Стариком и Вишней сбежали с него, я впервые выпил водки. Мы купили бутылку в магазине и распили ее в школьном саду. Домой я пришел вдрызг пьяный. Мать перепугалась, а отец с профессиональным спокойствием вывел меня во двор и «протравил» марганцовкой; потом помог раздеться и лечь в постель, а матери дал рецепт для похмелки:
— Утром неплохо бы ему крепкого чая.
На следующий день отец прочитал мне возвышенную лекцию о вреде пьянства и в заключение сказал:
— …Больше всего ты огорчишь меня, если пристрастишься к вину. Возьмешь худшее от своего отца.